Змеиное яйцо - [3]
4
В кабаре «У голубого осла» идет вечерняя воскресная программа. Зал (для этой цели переоборудован бывший гараж) длинной изогнутой кишкой протянулся внутри здания. За составленными почти вплотную столиками разместились немногочисленные посетители, в основном пожилые мужчины. К застрявшему в узком дверном проеме бару прилипли три официантки. Они курят и болтают друг с другом. Забившийся в оркестровую яму оркестрик, несмотря на свою малочисленность, производит на удивление много шума. Со сцены, скорее напоминающей вдвинутый в узкую стену гардероб, молодая женщина пытается перекрыть своим голосом аккомпанемент. Она поет песенку о том, что где-то есть детка, у которой есть конфетка; детка добра и мила, так что если вам достанет ума, она позволит вам попробовать свою конфетку. Эти слова певица сопровождает непристойными телодвижениями, далекими, впрочем, от профессиональной слаженности. Высокая, худая, она кажется нескладной в плохо сидящем на ней платье с турнюром. Небрежно надетый на ее голову голубой парик усиливает это впечатление.
Абель, еще не вполне протрезвевший, нетвердым шагом направляется к бару, дружески приветствует официанток и, получив свою кружку пива, плюхается на ближайший стул. В кабаре холодно и сыро, пахнет кислой капустой и дохлыми мышами.
Когда девушка на сцене жестом, в котором нет и намека на элегантность, сбрасывает последнюю деталь своего туалета, на всеобщее обозрение предстает ее худая, но хорошо сложенная фигура с широкими плечами и высокой округлой грудью. Оркестр разражается бурей звуков, и две половинки фиолетового шелкового занавеса с аппликациями эротического свойства судорожным рывком сдвигаются.
Кто-то один аплодирует; большая часть зала хранит молчание. Оркестранты, как бы обессиленные недавним крещендо, на несколько секунд замирают в неподвижности. Абель Розенберг встает и протискивается к узкой двери рядом со сценой. В тот же миг оркестр, вновь собравшись с силами, оглашает помещение бравурными звуками марша. Занавес раскрывается, и взорам зрителей являются четыре девицы в гвардейских мундирах, с голыми ляжками и в блестящих киверах с перьями. Маршируя взад и вперед по сцене, сверкая черными сапожками на высоких каблуках, они поют – вернее, выкрикивают – что-то о старой гвардии, которая, с кем воевать ни придется, никому не сдается.
Абель Розенберг спускается на несколько ступенек, пригибается, чтобы не задеть головой протекающие водопроводные трубы, стучит в некрашеную деревянную дверь и входит в тесную комнатушку, всю обстановку которой составляют вделанный в стену стол, накрытый рваной клеенкой, потрескавшееся зеркало, два скрипучих стула, умывальник и бадья с мутноватой водой. Некрашеную фанерную перегородку украшают вырезки из журналов.
Только что певшая на сцене девушка уже успела набросить на себя перепачканный гримом халат, грубой вязки джемпер и большую шаль. Когда входит Абель, она натягивает толстые шерстяные чулки.
Лицо ее светлеет, но тут же становится серьезным.
Мануэла. Что-нибудь случилось?
Абель. Когда я вернулся… вчера вечером… Макс застрелился.
Мануэла присаживается на стул. На ее лице по-прежнему никакого выражения. Медленно снимает она с головы голубой парик, пропускает сквозь пальцы стриженые каштановые волосы, приглаживает ладонью пышную челку. Машинальный, заученный жест.
Мануэла. Я знала, что он это сделает.
Абель. Я присматривал за ним как мог, но никогда всерьез не представлял себе, что он может пойти на такое. Только не Макс.
Оба сидят растерянные, подавленные. Девушка машинально трет указательным пальцем пятно на клеенке. Абель вынимает пачку сигарет и предлагает ей одну; Мануэла отказывается, он сует пачку обратно в карман.
Мануэла. Он ведь где-то работал в последнее время. Ты не знаешь где?
Абель. Я не раз его спрашивал, но он сказал только, что платят хорошо, и посоветовал мне не совать нос не в свои дела. Он оставил тебе письмо. (Протягивает ей мятый конверт, в котором несколько долларовых бумажек и листок бумаги, исписанный неразборчивым почерком Макса.)
Мануэла. Его руку почти невозможно разобрать. Нет, не могу. Попробуй ты.
Она возвращает письмо Абелю, который присаживается на другой стул. Он долго сидит молча, корпя над прощальным посланием брата.
Абель. Нет, ничего не понимаю. (Пауза). Вот, теперь вижу, это слилось со всем остальным: «Несколько дней назад кто-то сказал мне, что человек – ошибка природы. Я спросил, чем он может доказать это утверждение. Он ответил только: „Оглядитесь вокруг себя и увидите“. Я сделал, как он сказал. Огляделся вокруг себя, но не…» (Оторвавшись от текста.) Дальше не могу разобрать… Да, вот здесь еще: «Речь идет о постоянно прогрессирующем отравлении…»
Абель поднимает глаза и встречается взглядом с Мануэлой. Она качает головой.
Мануэла (повторяет). «Речь идет о постоянно прогрессирующем отравлении…»
Абель. Я почти не видел его в эти последние недели. Мануэла. Но вы ведь жили в одной комнате? Абель. Он же совсем не бывал дома. Однажды утром у нас с ним дошло до драки. (Пауза.) Я привел с собой шлюху. Наутро, когда он вернулся, она была еще у нас. Ему вроде вздумалось с ней развлечься. Она согласилась, хотя он дал ей только половину ее таксы. И тут он вдруг завелся и как примется колотить ее. Ну, пришлось мне в конце концов задать ему трепку. Тогда он разревелся как маленький. А ведь я и не приложил-то его как следует. Я помнил про его сломанную руку.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.
История распада семьи пианистки Шарлотты и двух её дочерей, Евы и Хелен.Шарлота, всемирно известная пианистка, только что потеряла Леонарда – человека, с которым жила многие годы. Потрясенная его смертью и оставшаяся в одиночестве, она принимает приглашение своей дочери Евы и приехать к ней в Норвегию погостить в загородном доме. Там ее ждет неприятный сюрприз: кроме Евы, в доме находится и вторая дочь – Хелен, которую Шарлотта некогда поместила в клинику для душевнобольных. Напряженность между Шарлоттой и Евой возрастает, пока однажды ночью они не решаются высказать друг другу все, что накопилось за долгие годы.
"Я просто радарное устройство, которое регистрирует предметы и явления и возвращает эти предметы и явления в отраженной форме вперемешку с воспоминаниями, снами и фантазиями, — сказал в одном из немногочисленных интервью знаменитый шведский театральный и кинорежиссер Ингмар Бергман. — Я не позволяю насильно тянуть себя в ту или иную сторону. Мои основные воззрения заключаются в том, чтобы вообще не иметь никаких воззрений".В этих словах есть доля лукавства: фильмы Бергмана — исследование той или иной стороны человеческого сообщества, идеологической доктрины, отношений между людьми.
Воспроизводится по изданию: Бергман о Бергмане. Ингмар Бергман о театре и кино. М.: Радуга, 1985.После неожиданной смерти отца десятилетнего Александра и его сестры Фанни их мать выходит замуж за пастора. Из суматошного, светлого мира открытых чувств дети попадают в фарисейский, душный мир схоластически понятых религиозных догматов…История семьи Экдаль, увиденная глазами двух детей — сестры и брата Фанни и Александра. Пока семья едина и неразлучна, дети счастливы и без страха могут предаваться чудесным мечтам.
И каких только чудес не бывает в летнюю ночь, когда два влюбленных, но стеснительных существа оказываются в старинном замке. Да еще и в смежных комнатах! Да и может ли быть иначе, когда сам Ангел-Хранитель сметает все преграды на их пути…
Должен признаться, я верен до конца только одному – фильму, над которым работаю. Что будет (или не будет) потом, для меня не важно и не вызывает ни преувеличенных надежд, ни тревоги. Такая установка добавляет мне сил и уверенности сейчас, в данный момент, ведь я понимаю относительность всех гарантий и потому бесконечно больше ценю мою целостность художника. Следовательно, я считаю: каждый мой фильм – последний.