Цвелый[1] беляк возник у самых ног Игнатия Павловича и, шурша листвой, скрылся в низине. Я не оговорился, именно возник, — было совершенно непонятно, как такой большой и ослепительно белый заяц мог невидимо лежать в клочке некоей на лесной поляне.
Игнатий Павлович вскинул ружье, прицелился, но не выстрелил, повернулся ко мне и закричал:
— Называть?
Я не успел ответить.
В низине помкнули[2] гончие, и гон пошел, удаляясь, на рыжую полосу над кромкой ельника, туда, где, мешая слушать, нетерпеливо гукал перед семафором паровоз.
Игнатий Павлович внимательно огляделся и не торопясь зашагал в противоположную сторону. Когда он проходил мимо, я тихонько окликнул его:
— Что не стреляли?
— Пусть погоняют. Я напросился к вам гончих послушать, не за пухом и пером…
Мой почти случайный спутник решительно начинал мне нравиться.
В те дни отступила зима. Вернулось тепло. Растаял снег, обнажив прибитую траву, черные листья и теплую, еще не озябшую землю. Странно было видеть в такую пору голубое неморозное небо, мелкую рябь на открытой воде торфяного озерка. Лето и лето, правда — тихо не по-летнему. Слышно только, как на рябине чекают и повизгивают дрозды и далеко, где-то на грани слуха идет ровный несмолкающий гон. Минуту назад я слышал только Порошу. Сейчас ее высокий грустноватый голос частенько покрывался басом Листопада. Значит, гон приближался.
Трудно было понять, как заяц сумел проскочить между нами, совсем рядом. Все стало ясно, когда собаки с полными голосами, почти не закрывая рта, промчались по неглубокой канаве, поросшей бурой помятой таволгой, — здесь и прошел беляк невидимо и неслышно.
Я подошел к Игнатию Павловичу. Его круглое мясистое лицо выражало полное удовольствие, узкие голубые глаза сияли, под расстегнутым ватником сверкали головки медных гильз, отвороты огромных резиновых сапог воинственно топорщились.
— Хорошо! — сказал он. — А заяц-то как, а? Меж пальцев проскочил! Обоих обманул.
После недолгой перемолчки смычок[3] повел болотистыми мелочами по краю больших полей и сошел со слуха. Идти за собаками не хотелось — как-то разморил этот погожий и дремотный день. Я сел на поваленную сосенку, прислонился к другой, вытянул ноги, закрыл глаза и почти уснул. Наконец послышался далекий гон; неожиданно быстро приблизился, и, когда казалось, что вот-вот покажется заяц, гончие скололись — примолкли на потерянном следу. Мне с бугра было слышно, как внизу потрескивают сучки и громко хлюпает вода, словно там не собаки, а утки полощутся. Заяц явно запал где-то на кочке в залитой водой низине.
Когда я начал уже беспокоиться, в низине обиженно, по-щенячьи тонко пискнул Листопад, и тотчас дико вскрикнула и взахлеб залилась Пороша.
Заяц промок. Поголубевший и тонкий, он летал по склону, как мяч, брошенный сильной рукой, мчался в ту сторону, где на полянке, в частом ельнике, стоял на лазу Игнатий Павлович.
Место плотное, гончие ведут на глазок, это стрельба почти влет, а может быть, и потруднее. Мой спутник, как он сам сказал, гончатник, и только гончатник, с легавой не хаживал, на стенде не бывал. Промах был неизбежен. «Ох! Ох!» — басовито ухнули выстрелы, разорвав осеннюю тишину. Сизое облако дымного пороха выползло на просеку.
— Дош-е-ел? — донеслось из ельника.
Мы сошлись на сухой поляне у большого камня.
Я встал на него и не отрываясь смотрел на удивительную картину, открывшуюся с лесного бугорка. Низкое и неяркое солнце пожелтило еловые вершины, теплым светом обласкало озябший ивняк, сталью отсвечивало на мокрых стволах осин. В туманной дымке синели острова на моховом болоте, и все это покоилось в совершенной тишине, словно в глубокой дреме.
Чудесный день, приятная охота, и мой спутник, кажется, дельный охотник. Непростой был выстрел, очень непростой. Как все хорошо и радостно!