Кивнул Лестат и заплакал горько.
— Вот и сделалось точь-в точь по молитве твоей. Нерушим ты и во веки веков порче не подлежишь. Приговорило тебя и пыльным мешком прихлопнуло.
— А не снимешь ли ты с меня жизний приговор, Смертушка дорогая?
Узнал ее, стало быть, Лестат.
— Уволь: не я приговоры выношу, не я печать ставлю, не я и подписываю. Разве что тонкое тело от толстого отделить могу. А что тебе с того — летать в эмпиреях ты и так летаешь, за косячок держась.
— Так что же делать?
— Ждать, милок, точно как и я жду. Знаешь, небось, что всякий хмырь болотный, краткосрочный с одним-одинешеньким вопросом рождается: в чем смысл и тайна его жизни. И до того не умрет, пока до смысла того и до тайны сей не докопается. Только чаще всего неправильный получается смысл этот, земной. Никакой тебе транс-цен-ден-тальности. Оттого и ошивается род людской на планете, переливается через ее край, точно питательный бульончик с микробами. Мертвый ты или живой — попадешь на ужин мой. Свет луны иль пламя дня — одинакова херня.
— Как безнадежно-то.
— Да не грусти! Пришелся ты мне по душе и по телу. Любовник Смерти — слышишь, как звучит? Прямо как Борис Акунин. Так что давай уж вместе куковать будем. Как говорится, пой куку, пой куку — сколько человечкам осталось. Вот и посмотрим вместе, что выйдет, когда Вселенная от их дел окончательно накроется медным тазом.
— Серебряным, — поправил Лестат, заключая Девушку-Смерть в свои холодные и нежные объятия.