Каждые четыре года, 28 февраля, в захолустной гостинице на Альпах, Балканах, в Виннипеге, Грузии или Даларне — неважно где, во всяком случае, в месте, далёком от развитой цивилизации, — начинается суета. Немногочисленных постояльцев осведомляют о том, что на короткое время отель закроется: санитарные цели, большой кутёж русских ВИП-персон, грандиозный семейный праздник для местных жителей. Их квартиры вы сможете временно занять; а насчёт своего имущества не беспокойтесь, запрём в номерах. Прислуга, которая решила остаться для аврала, заранее предупреждена, что это последний день её работы, однако вознаграждение от неизвестных лиц будет архищедрым. Возможно, до конца своих дней сможете существовать на проценты, говорят каждому и каждой. Это выглядит неправдоподобным, однако не мешает пылесосить потёртые бухарские ковры с черно-красно-белым рисунком и бархатную обивку, натирать паркет старомодной мастикой с чётким запахом скипидара, антикварную же мебель, слегка поеденную червём, который помнит эпоху Первого Консула, — вполне современным полиролем. А также менять фильтры на всех кранах и протягивать поперёк всех унитазов полоску мелованной бумаги с надписью «стерилизовано». Затем распахиваются двери в номер, который стоял без дела ровно тысячу четыреста пятьдесят девять дней, и столпотворение коридорных, лакеев и горничных переносится туда. (Хозяин теперешнего хозяина настоял на некоей архаичности должностных названий и обязанностей — создаёт необходимую атмосферу.) Номер выдержан, как старое бордоское вино: даже цвета те же. Здесь возвышается слоноподобная кровать с водружённым на витые дубовые столбики парчовым пологом, такие же златотканые гардины погружают комнату в сумрак, от ночной вазы китайского фарфора ещё пахнет фиалками, а напольные сосуды того же «розового» семейства замерли в ожидании цветов: лилий, таких белых, что они кажутся вырезанными из бумаги, и подобных кровавым венозным сгусткам роз на длинных стеблях. Кресла распяливают на все четыре стороны завершающиеся львиными когтями лапы и разевают резные рты горгон медуз, вырезанных на обводе спинки; круглый стол, который они обступают, сотворён из прочного, как железо, морёного дуба. Здесь почти нет ни пыли — ибо некому её производить в отсутствие людей — ни паутины, что вообще-то удивительно. Говорят, пауки не жалуют этих апартаментов и ткут свои гобелены в ином месте — возможно, по причине того, что здесь уже имеется своя тканая картина. Это единственная вещь в номере, коей не касаются ретивые руки уборщиков и куда не простираются их взгляды: поверх тяжёлого полотнища три на два, прикреплённого рядом с дверью, висит лиловая плюшевая занавеска с трогательными помпончиками.
Под самый конец содержатель отеля выдворяет всех из королевского номера и из гостиницы и окидывает общий интерьер прощальным взглядом: деньги в белых конвертах (никаких дебетно-кредитных карт) уже вручены, комнаты всевозможного назначения обысканы и заперты, теперь остаётся дождаться гостей — и тотчас разминуться с ними, ибо чужих глаз во время свидания им не нужно.
И следит из окошка в прачечной за тем, как процессия удаляется вниз по заснеженной горной тропе, вверх по которой не может подняться ни одна карета, ни один автомобиль… разве что горный велосипедист или всадник на хорошо обученной лошади.
Тем не менее ровно в полночь, на стыке двух дней — обычного февральского и того, что случается раз в четыре года, — в дверь, заложенную массивной щеколдой, стучат. Три мерных, как колокольный звон, удара заставляют добровольного сторожа вмиг откинуть щеколду и впустить гостей. Не поднимая глаз, человек проскальзывает мимо, бормочет: «Счастливо провести ночь» — и исчезает во мраке. Или, по выбору, в буре со снегом.
Удивительное дело, но на плечах и в волосах пришельцев — ни снежинки, да и одеты они явно не по сезону. Мужчина, который только что галантно пропустил свою спутницу вперёд, причёсывает светлые, коротко стриженные локоны так гладко, будто они смазаны вежеталем или смесью, только что нанесенной на все деревянные части мебели. Наряд его слегка меняется год от года; однако фрак или сюртук сидят поверх брюк или панталон безукоризненно, в башмаки или полусапожки можно смотреться не хуже, чем в огромное зеркало, в настоящий момент занавешенное кисеёй. Плащ-крылатка с роскошным светлым подбоем осеняет великолепие костюма: он расстёгнут и позволяет рассмотреть тонкий белый галстух, что в несколько слоёв обмотан вокруг шеи и обоими концами стекает на безупречно накрахмаленную рубашку. Странно лишь, что под шейным платком она чёрная, как и практически весь костюм помимо отделки. Будто владелец всего этого — священнослужитель некоей экзотической христианской религии.
Смугловатое лицо денди, однако, не представляет собой ничего ровным счётом особенного: только что Запад сошёлся в нём с Востоком, как говорится.
Зато его дама…
Если сам щёголь — выходец из девятнадцатого века, максимум — начала двадцатого, то ее точёная красота, безусловно, европейская и средневековая, ибо таких женщин больше не делают. Глаза скромно потуплены, губы сомкнуты, волосы забраны в высокую причёску. Тугой лиф платья мыском вдаётся в пышный кринолин, рукава оканчиваются кружевной оторочкой, скрывающей тонкие пальцы, «мельничный жернов» воротника подпирает нежный подбородок (дама так же, как и её кавалер, не хочет показывать шею), а с подобного венцу головного убора ниспадает, овевая всю фигуру, тончайший обрусец — вуаль наподобие тех, какие были приняты в Речи Посполитой. Весь этот наряд, в отличие от костюма и в какой-то мере облика мужчины, остаётся неизменным от визита к визиту — и неизменно чёрен без единого просвета: разве что лицо и кисти рук смутно отливают жемчугом.