Я нервничал. Я психовал. Я желал другой музыки. Я жаждал «своей» музыки. Я наклонился к Яше:
— Он играет что-нибудь человеческое? Можно его попросить сыграть что-нибудь для меня, что-нибудь «наше»?
Ленка просила аккомпаниатора, аккомпаниатор шептался с Йосей.
Старый скрипач умело «снял с меня мерку», скривился и заиграл… «Мурку»…
Яша хохотала:
— Его сбила твоя золотая цепочка! Он принял тебя за вышибалу!
…Скрипка отдыхала в футляре, смычок слизывал остатки канифоли, Иосиф Михайлович сидел за нашим столиком:
— Слушайте! Мы с оркестром были в Киеве, играли на правительственном концерте. После концерта был банкет у Президента. Так там подали такие, вы знаете, грибы в горшочках. Жульены. Слушайте: все ели, а я побоялся. Я вообще стараюсь не есть грибы — столько случаев отравления! Вот… А потом уже, после банкета, я подумал: «Это же готовили для Президента, это всё проверяли — там есть специальные люди…» Слушайте… Я до сих пор жалею…
Слушайте! Слушайте: это было в перерыве. Только в перерыве, когда скрипка отдыхала в своём бархатном ложе, а смычок слизывал канифоль волосатым конским языком, старый скрипач, похожий на портного, травил свои майсес.
Слушайте!
Послушайте, можно рассказать о йосиной жизни, но разве можно рассказать музыку? Разве можно пересказать вкус молока, что тянула твоя прапрабабка из своей еврейской мамы? Разве можно уснуть под колыбельную, что убаюкивала твоего прапрапрадеда в маленьком еврейском местечке? Разве можно остановить кровь, что бьёт фонтаном из груди твоих порубанных прародителей? Разве можно спеть о любви, что сплетала годы и судьбы и выстрадала, и выносила, и явила миру тебя?
Разве можно рассказать истину?
Вечный жид Йося терзал свою скрипку, он рвал её струны, он тянул её нервы, он терзал наши нервы, он тащил нас за собою сквозь времена и народы, и менял лица, и взрослел, и молодел, и умирал, и рождался, и кричал из толпы Моисею и Аарону:
— Почему вы ставите себя выше народа Его?! — и жмурился от света и величия, переступая порог отстроенного Иерусалимского храма; и глотал песок, шагая в неизвестность по Ливийской пустыне; и стучал деревянными каблуками по мостовой Севильской иудерии; и серым морозным утром отпирал дверь маленькой ювелирной лавчонки; и крутил ручку арифмометра, подбивая баланс в душной бухгалтерии Табактреста У.С.Н.Х.; и провожал в далёкую неведомую страну маленькую женщину в «українськiй хустиночцi», говорящую на идиш; и провожал моих дочерей, моего отца, мою маму.
И провожал меня.
Он провожал меня за три моря, сам того не подозревая. Он провожал меня, не зная даже моего имени, Провожал, сидя рядом со своей парализованной женой Женей, понимая, что никогда не попадёт в землю своих предков, зная, что навсегда останется со своей холодной, несчастной, нищей, но такой любимой исторической родиной — Украиной.
* * *
В молодости нам кажется, что всё лучшее ещё впереди, что сегодня мы как бы ещё и не живём, а только готовимся жить.
В зрелости мы вспоминаем молодость и понимаем, что только тогда и жили.
Я не создавал, не дай бог, роман и не писал, упаси Господи, дневник. Это была всего лишь попытка косноязычного человека высказаться более-менее внятно.
Но сколько бы ни кокетничал автор, всё получалось, как в романе: на первых страничках, так же, как и в начале жизни, всё шло последовательно и, не побоюсь этого слова, поступательно; по мере развития фабулы, и соответственно, с течением лет, между радостными и жизнеутверждающими фрагментами появлялись глубокие, заполненные вязким дерьмом, трещины; и к финалу (читай — к закату земных дней) мгновения счастья стали лишь едва заметными островками в огромном океане ежедневного говна.
А коль так, прости меня, мой измождённый читатель, за то, что выхватывал из жизни лакомые куски и пичкал ими тебя «за маму», «за папу», «за бабушку», «за дедушку» и за бога душу мать!
Всё. Устал. Исписался.
1997–2001, Украина — Израиль