— Кто тутатко?..
— Мы-с! — сказал Соплюн.
— Отпирай, дура, — послышался за воротами громкий шопот, — отпирай скорей!..
— Сичас… отопру! — раздался опять тоненький детский голосок, — сичас!..
Послышался звук выдвигаемого запора… Калитка как-то необыкновенно громко и жалобно заскрипела ржавыми петлями, точно закричала: «бо-о-о-льно!» — и отворилась, еще больше покачнувшись налево. За дверью стояла девочка лет двенадцати и большими испуганными и вместе любопытными глазами глядела на гостей. Предусмотрительная Хима нарочно взяла ее у соседа сапожника, чтобы тотчас же впустить гостей, как только постучатся.
— Не самой же мне бечь отворять, как придут, — говорила она, — еще подумают: ишь, обрадовалась, дожидается…
— Дома хозяйка? — спросил Соплюн.
— А то где же? — спросила девочка.
— Где п-п-п-ройтить-то… п-п-п-рямо, что ли? — спросил он, хотя отлично знал дорогу.
— А то куда ж? — опять так же простодушно переспросила девочка…
Соплюн оглянулся на товарищей и пошел через небольшой двор с навесами к крылечку.
Здесь на свежевымытых ступеньках, где была положена для обтирки ног рогожка и стоял в уголке голик, он остановился, обшаркал сапоги, опять высморкался и, подождав, когда Иван Захарыч с Очком проделали ту же процедуру, молча, с серьезным видом, взялся за скобку двери, обитой старой клеенкой, отворил ее и переступил через порог…
Вслед за ним вошли Иван Захарыч, державший в руке картуз, и Очко с итальянкой подмышкой…
Гостей ждали… Много хлопот и лишних расходов принесли они Химе. Но она не жалела об этом. Еще накануне, в субботу, она начала «сновать основу», по выражению ее отца Федула Митрича, и сновала ее почти вплоть до прихода гостей…
Угощение было приготовлено на славу… Испечено было два пирога: один с рисом, другой «сладкий», с малиновым паточным вареньем… Купили два сорта колбасы, две коробки «шпротов» и селедок на случай, если он «солененькое любит»…
— Матушка, царица небесная! — шептала Хима, обращая взоры в угол на то место, где находилась чтимая ею икона «Утоли моя печали», — пошли ты мне! пошли ты мне!..
Почтенный родитель, Федул Митрич, несколько раз бегал к соседу сапожнику поделиться семейной новостью…
— Платоныч, — говорит он, — ты что знаешь, а?.. Моя-то окаянная плоть-то замуж собралась, а?
— Ну-у-у?!.
— Сичас издохнуть!.. Гляди-кась, кака пошла приготовка… в светло христово воскресенье того не бывает… Селедки, пироги, кильки, водка никак двух сортов, пиво бутылочное, лиссабонское… Лукерья-сваха тут же вертится, тьфу ты, окаянная сила! Где бы не согрешил на старости лет, ан согрешишь… Ну, и попадет дурак какой-нибудь, как сом в вершу… Вгонит она его в гроб, не дожимши веку!..
— Кто ж это такой нашелся?.. — недоумевал Платоныч.
— А чорт их, — прости Меня, господи, не согреша согрешишь, — знает… Разнюхала, знать, сука-то, сваха, где-нибудь… Тьфу ты! Пойти поглядеть, что она там… как…
Он приходил домой, садился на лежанку и опять злорадно следил за «основой».
— А-а-а, гости дорогие! — встретила гостей Лукерья Минишна. — Пожалуйте… сделайте милость, пожалуйте… раздевайтесь… Марко Федрыч, Иван Захарыч (на Очка, стоявшего, выкатя единственный глаз, с итальянкой подмышкой, она не обращала внимания). Сюды вот одежду-то вешайте… вот на гвоздочек… пожалуйте…
Соплюн повесил пальто на указанное место, высморкался опять в свой носовой платок, кашлянул в руку и сказал:
— Здравствуйте, Лукерья Минишна… с п-п-п-раздником! П-п-п-агода какая неблагоприятная… п-п-п-о-топище…
— Да-с, — согласилась с ним Лукерья Минишна. — Пожалуйте в горницу… Давно поджидаем, — шепнула она и подмигнула глазом.
— Гм! — кашлянул Соплюн и пошел вместе с Иваном Захарычем и Очком.
Здесь их встретила Хима, вся красная от волнения, с испуганными глазами…
Одета она была, по выражению Лукерьи Минишны, «просто, но со вкусом»… На ней был сшитый года два назад, лежавший без употребления в сундуке, «натяжной лиф» темно-красного, «бурдового цвета» и синяя «с отливом» юбка… Талия была перетянута ремнем с блестящим набором, очень похожим на подпругу. На ногах были надеты «щигреневые» башмаки на низких каблуках, «с благородным скрипом». Волосы на голове она взбила копной, напустив их на виски, а на затылке закрутила каким-то затейливым узлом, называвшимся, по ее выражению, «раненым сердцем»… Это «раненое сердце» и «натяжной лиф», и юбку, и, кажется, даже башмаки облила она духами «Поцелуй амура» с той целью, чтобы «отшибить» запах пота.
В горнице все было прибрано, вымыто, выскребено, приготовлено, точно к светлому дню.
Пол, застланный от порога до переднего угла, где стоял стол, узеньким половиком, был вымыт с мылом, так что по нем, казалось, неловко ходить в сапогах… На окнах были повешены «гардины», то есть тоненькие кисейные занавески, перевязанные внизу лоскутьями из кумача… Проход из горницы в кухню к печке завешен был ситцевой занавеской. Здесь, на скамейке и на столе, стояли приготовленные закуски: селедки, колбаса, шпроты и пр. Около печки, на полу, стоял уже вскипевший самовар, в который можно было глядеться, как в зеркало.
В шкафу со стеклянными дверцами по полкам была расставлена «лучшая» посуда: чашки чайные, бокалы с надписью: «Дарю в день вашего ангела», «Куй железо, пока горячо», блюдечки, тарелки, рюмки, сахарница в виде наседки, какая-то зеленого цвета бутылка, изображавшая из себя медведя, и т. п.