Юродивая - [9]

Шрифт
Интервал

«Если милует Бог и останешься жив — запиши. Запиши, Христа ради, как пигибала любимая земля, как умирали родные люди. Запиши гибель этого мира, и Бог тебе зачтет — в ином. А я буду здесь стоять. До конца».

Пересохли губы мои, кадык задрожал:

«Но ты женщина!.. Ты — нежная… Ты здесь найдешь свою смерть. Уходи! Спасись! Кого ты исцеляешь?! Юродивых?! Бесноватых?!»

Улыбнулась. Улыбки той я, доколе жив, — не забуду.

«Я знаю, что я не умру. Мне такая судьба дана, как два широких крыла. Вот я по жизни — и над смертью! — лечу. А своего охотника узнаю. И пулю, что настигнет, — приму. Не бойся за меня. Слушай». И плечо мое еще крепче сжала.

Визжали пули, рвались снаряды, а она шептала мне на ухо, и медом на морозе тек ее хриплый голос:

«Я знаю — за углом подвал. Вижу: там стол, старинный, на львиных лапах. Потолок обвалился. Головою на столе, обвис, обмяк, — мертвец. Пред ним — десть бумаги, перо. Будь ты летописцем. Его дело продолжи. Люди другие придут. Явится иная жизнь. Страницы твои, в крови и слезах, — найдут страждущие, тебя за полынное знание благословят. Иди! Из подвала не только ноги человечьи видно — видно землю, очень близко, по-родновски; видно поземку, видно небесную бурю, видно Луну и светила. Звезды медной монетой рассыпаны. А гляди! — никто во всей наглой, воюющей толпе юродивой грошик не подаст».

Я нетвердою рукою нашарил в кармане копейку. Кто мне, когда засунул ее вглубь тулупа — отец, дед? Я сунул, не помня себя, дивной жене копейку в руку, и когда пальцы мои почуяли жар ее ладони, я закричал!

А она снова несказанно так улыбнулась и молвила, глядя на убийства, на глад, мор и руины, на Пожар Вседержавный:

«Иди, летописец. Живи».

И пошел я, послушный, под градом пуль, под щенячьими визгами снегов, меж распростертых на изрытом, решетчатом льду шевелящихся либо неподвижных тел в тот, назначенный мне Святою, подвал, и разыскал ту каморку с убитым, и вытащил у него из-под локтя искровяненную серую бумагу, и под грохоты канонад, под стоны раненых и истошные бабьи крики начал записывать все происходящее с вечной, любимой землею моей, с распинаемой на Кресте родной землею, и так я был направлен и благословлен на сей труд, смирившись с участью своей и гордясь, а не тяготясь, ею.

А Вселенский Пожар все полыхал, все разрастался, и огнем были уже пожраны и Ордынка, и Маросейка, и Якиманка, и Чистые Пруды, и уж все Замоскворечье объято было гудящим яростным огнем, и лились потоки огненных стрел, и занимались, сыпля золотыми искрами, и церковь Всех Святых на Кулишках, и Котельническая набережная, и Лебяжий мост, и Ярославский…


…а лицо, лицо-то Ксеньино так и не успела я разглядеть хорошенько, все смазалось, поплыло. Только вихрь голубой, густо-синий, в облачных прожилках, в индиговых смерчах. И все. Все?! Это она была?! А я не обозналась?! Не… слукавила сама перед собою?!..


Тусклый, пыльный и печальный свет лился от лампы вбок и вдаль, и наискосок — в луче — появлялись и исчезали улыбки и слезы людские. Ксения жалобно простонала во сне про непоправимое, медвежонком перевернулась на живот. Спинка заголилась, проступили ребрышки; под левой лопаткой чернела, шевелилась жужелица родинки. Елизавета склонилась, горячими губами коснулась родинки и так замерла. Воздух заискрился вокруг дочериного затылка, над лопатками. Мать напряглась, ждала.

Она уже з н а л а, к о г о она на свет белый из утробы намоленной породила.

Медленно протянулись Елизаветины руки. Перевернула Ксению опять на спинку. Пальцы, нашарив пуговицы, расстегнули ворот ночной сорочки. От Ксеньиной груди, от того местечка, где билось и колыхалось, поднималось сияние. Свет разливался, неуклонно разгораясь, и от ребер, и от живота, и от ободранных дестких коленочек, но явственней всего исходил из подключичного окружья, под правой Елизаветиной ладонью, гладящей, неверяще осязающей его лучи. Все тельце ребенка светилось и мерцало. Елизавета хотела было, в смятении, бросить на Ксению одеяло, затушить, загасить простынным комком этот пугающий свет, эту нежность, но словно бы внутренний повелительный голос четко приказал ей:

«Нельзя. За это — ждет возмездие. Терпеливо смотри и запоминай».

«Я и так уж слишком много увидела», — усмехнулась про себя Елизавета, да не успела додумать: от тела дочери вертикально, скрещиваясь под потолком, встали ослепительные лучи разных цветов: синие, розовые, золотые, чисто-белые, кроваво-красные, — сошлись в один пламенеющий, пульсирующий столб. Ровно в основании живого, фосфоресцирующего столба, пронзающего потолок, крышу, идущего вверх, ввысь, в небо, лежала маленькая спящая девочка. Мать птицей, защищающей птенца от гибели, нависла над нею. Вокруг светящегося столба завихрились прозрачные фигуры, белые тени, похожие на соек в полете, на белок в прыжке, на холодные метельные завитки. Уши ее заложило, она на мгновение оглохла, а затем внутрь Елизаветы, как в полый сосуд, хлынула тишайшая и сладчайшая музыка. «Так поют звезды», — пронеслась мысль: снежинкой по санному полозу.

И тихо, тихо, медленно, важно, печально, как идет снег, как идет быстротекущее время, вниз по огненному столбу — сверху?.. с разверстых небес?.. из черного зенита?.. — скользила, приближаясь, вырастая, светясь на фоне серых домотканных одежд обнаженными руками и лицом, красавица: в многозубчатой золотой короне, изукрашенной лалами и яхонтами, в тяжелой медной, с янтарями, гривне, в кованных златокузнецами серьгах. В руках у красавицы темнела гладко отполированная шкатулка. Елизавета не знала, что это — индийское эбеновое дерево. Голова у нее кружилась, гудела, в ушах стоял невыносимый звон, заглушающий ангельскую музыку. Еще ниже… еще, — вот она уже зависла над разметавшейся во сне девочкой, вот она спускается ближе, вот она уже стоит босиком на холодном полу продуваемой сквозняками насквозь больничной каморки.


Еще от автора Елена Николаевна Крюкова
Коммуналка

Книга стихотворений.


Аргентинское танго

В танце можно станцевать жизнь.Особенно если танцовщица — пламенная испанка.У ног Марии Виторес весь мир. Иван Метелица, ее партнер, без ума от нее.Но у жизни, как и у славы, есть темная сторона.В блистательный танец Двоих, как вихрь, врывается Третий — наемный убийца, который покорил сердце современной Кармен.А за ними, ослепленными друг другом, стоит Тот, кто считает себя хозяином их судеб.Загадочная смерть Марии в последней в ее жизни сарабанде ярка, как брошенная на сцену ослепительно-красная роза.Кто узнает тайну красавицы испанки? О чем ее последний трагический танец сказал публике, людям — без слов? Язык танца непереводим, его магия непобедима…Слепяще-яркий, вызывающе-дерзкий текст, в котором сочетается несочетаемое — жесткий экшн и пронзительная лирика, народный испанский колорит и кадры современной, опасно-непредсказуемой Москвы, стремительная смена городов, столиц, аэропортов — и почти священный, на грани жизни и смерти, Эрос; но главное здесь — стихия народного испанского стиля фламенко, стихия страстного, как безоглядная любовь, ТАНЦА, основного символа знака книги — римейка бессмертного сюжета «Кармен».


Красная луна

Ультраправое движение на планете — не только русский экстрим. Но в России оно может принять непредсказуемые формы.Перед нами жесткая и ярко-жестокая фантасмагория, где бритые парни-скинхеды и богатые олигархи, новые мафиози и попы-расстриги, политические вожди и светские кокотки — персонажи огромной фрески, имя которой — ВРЕМЯ.Три брата, рожденные когда-то в советском концлагере, вырастают порознь: магнат Ефим, ультраправый Игорь (Ингвар Хайдер) и урод, «Гуинплен нашего времени» Чек.Суждена ли братьям встреча? Узнают ли они друг друга когда-нибудь?Суровый быт скинхедов в Подвале контрастирует с изысканным миром богачей, занимающихся сумасшедшим криминалом.


Врата смерти

Название романа Елены Крюковой совпадает с названием признанного шедевра знаменитого итальянского скульптора ХХ века Джакомо Манцу (1908–1991), которому и посвящен роман, — «Вратами смерти» для собора Св. Петра в Риме (10 сцен-рельефов для одной из дверей храма, через которые обычно выходили похоронные процессии). Роман «Врата смерти» также состоит из рассказов-рельефов, объединенных одной темой — темой ухода, смерти.


Русский Париж

Русские в Париже 1920–1930-х годов. Мачеха-чужбина. Поденные работы. Тоска по родине — может, уже никогда не придется ее увидеть. И — великая поэзия, бессмертная музыка. Истории любви, огненными печатями оттиснутые на летописном пергаменте века. Художники и политики. Генералы, ставшие таксистами. Княгини, ставшие модистками. А с востока тучей надвигается Вторая мировая война. Роман Елены Крюковой о русской эмиграции во Франции одновременно символичен и реалистичен. За вымышленными именами угадывается подлинность судеб.


Безумие

Где проходит грань между сумасшествием и гениальностью? Пациенты психиатрической больницы в одном из городов Советского Союза. Они имеют право на жизнь, любовь, свободу – или навек лишены его, потому, что они не такие, как все? А на дворе 1960-е годы. Еще у власти Никита Хрущев. И советская психиатрия каждый день встает перед сложностями, которым не может дать объяснения, лечения и оправдания.Роман Елены Крюковой о советской психбольнице – это крик души и тишина сердца, невыносимая боль и неубитая вера.


Рекомендуем почитать
Гражданин мира

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Пепельные волосы твои, Суламифь

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Другое детство

ДРУГОЕ ДЕТСТВО — роман о гомосексуальном подростке, взрослеющем в условиях непонимания близких, одиночества и невозможности поделиться с кем бы то ни было своими переживаниями. Мы наблюдаем за формированием его характера, начиная с восьмилетнего возраста и заканчивая выпускным классом. Трудности взаимоотношений с матерью и друзьями, первая любовь — обычные подростковые проблемы осложняются его непохожестью на других. Ему придется многим пожертвовать, прежде чем получится вырваться из узкого ленинградского социума к другой жизни, в которой есть надежда на понимание.


Рассказы

В подборке рассказов в журнале "Иностранная литература" популяризатор математики Мартин Гарднер, известный также как автор фантастических рассказов о профессоре Сляпенарском, предстает мастером короткой реалистической прозы, пронизанной тонким юмором и гуманизмом.


Объект Стив

…Я не помню, что там были за хорошие новости. А вот плохие оказались действительно плохими. Я умирал от чего-то — от этого еще никто и никогда не умирал. Я умирал от чего-то абсолютно, фантастически нового…Совершенно обычный постмодернистский гражданин Стив (имя вымышленное) — бывший муж, несостоятельный отец и автор бессмертного лозунга «Как тебе понравилось завтра?» — может умирать от скуки. Такова реакция на информационный век. Гуру-садист Центра Внеконфессионального Восстановления и Искупления считает иначе.


Не боюсь Синей Бороды

Сана Валиулина родилась в Таллинне (1964), закончила МГУ, с 1989 года живет в Амстердаме. Автор книг на голландском – автобиографического романа «Крест» (2000), сборника повестей «Ниоткуда с любовью», романа «Дидар и Фарук» (2006), номинированного на литературную премию «Libris» и переведенного на немецкий, и романа «Сто лет уюта» (2009). Новый роман «Не боюсь Синей Бороды» (2015) был написан одновременно по-голландски и по-русски. Вышедший в 2016-м сборник эссе «Зимние ливни» был удостоен престижной литературной премии «Jan Hanlo Essayprijs». Роман «Не боюсь Синей Бороды» – о поколении «детей Брежнева», чье детство и взросление пришлось на эпоху застоя, – сшит из четырех пространств, четырех времен.