Я твой бессменный арестант - [68]
Черный с головы до пят, как навозный жук, ковырялся я один на огромном поле. Два переступа на четвереньках, упор ладонями в пласт, нажим, переворот; еще два переступа, еще переворот. Болезненное напряжение нарастало, становилось непереносимым. На подмогу надежды нет, в нашем стане такое было не принято.
Здесь, на этом неоглядном торфянике я впрягся впервые и впервые познал, что такое есть физический труд, как может он быть горек и сладок! Никогда после труд не был столь непосильным и таким желанным. Увильнуть, остаться в приемнике граничило с униженным признанием своей слабости, своего малолетства и, следовательно, незаконности каких-либо притязаний на равноправие. Я никогда не отлынивал и прилежно тянул свою лямку.
Конец, домучил. Ковылял обратно вдоль борозды, обессиленно покачиваясь. Пятки чамкали и разъезжались в грязи, осклизлое месиво продавливалось меж пальцев ног. Разъеденные слезами и потом пылали глаза и щеки. Быстро подсыхающая грязь стягивала кожу.
Меня заждались, и передыхом не пахло. В изнеможении свалился я на траву, но отдышаться не успел.
— Айда!
Группа снялась и пошлепала прочь от мерзкого болота.
— Марш, марш!
— Пешком за пайком!
— Дрянь работа! Идешь домой, а прихватить нечего!
Возвращение прошло как в тумане. Потный, обалдевший, не замечал я ни свиней, ни трясины, ни косогорья. Волочился в хвосте, оступаясь и припадая на обе ноги, а приотстав, стискивал зубы и сбивчивым, неверным скоком нагонял ребят. Не было моченьки поднять руку и смахнуть пот; только бы дошагать, не отстать. Хотелось рухнуть под куст и заснуть.
Пришел в себя на следующее утро, ощущая острую ломоту в натруженном теле. Поясница не разгибалась, кулаки не сжимались, гудели руки. По лестнице не сходил, сползал, повиснув на перилах.
Но боль не была донельзя в тягость. Я знал, что крепну, становлюсь сильнее, и в следующий раз справлюсь с заданием не хуже других. Самовнушение это вселяло отраду и удовлетворение.
Гоняли нас на торфоразработки нерегулярно, раз-два в неделю. Мы ворочали мокрые пласты, либо складывали штабелями уже высушенные. Продолжались походы до затяжных августовских дождей.
Лето было в разгаре, и мне не терпелось ухватить за хвост огородного счастья. Удобного случая не представлялось долго.
— Едешь дежурить, — как-то снизошел до меня Лапоть.
Теплый ком подкатил к горлу: сподобился милости. Чувству благодарности не было предела.
Отужинали и, прихватив одеяла, погрузились в длинную колымагу. Вислозадая кляча размеренно и степенно пошла к полевому стану. Мы сидели по краям телеги, болтая ногами, и мне с трудом верилось, что примазался к такому взрослому и избранному сообществу.
Добрались засветло. Лошаденку стреножили и пустили пастись на ближний лужок. Ребята поливали гряды, я таскал сушняк для костра: хворост, старые доски и плетни с пепелищ сожженной деревни, огороды которой и нарезали приемнику под посевы.
Нескончаемые июльские сумерки лениво ползли с востока. Густела синева небес. Бархатистая тьма опускалась на поля и дальний лес. С реки подбиралась прохлада.
Запалили костер. Сухое дерево занялось ярким, белым пламенем. Постреливали, попыхивали искры и, взмывая вверх вместе с дымом, гасли.
После тряской дороги очень хотелось есть. Нетерпеливым взглядом шарил я по грядам моркови, красной свеклы, лука. Урожай не созрел, но чувство близкой поживы не гасло ни на миг. Съедобными оказались молодые завязи свеклы.
— Нашу не тронь! — предупредил Лапоть. — Вон чужая, рви до уздечки!
Я поползал по грядам, выщупывая, как кур, полуналитые хвосты и набивая ими карманы. Обмыть терпения не хватало. Я обтирал их лопухом, глотал и глотал, раздирая горло. Свекольное изобилие ошеломляло, и с пустым желудком не было сладу. Под зубами хрустел песок, от неаппетитных, сладковато-противных клубеньков вязало язык и весь рот.
— Хрена ль пакость сырую жрать? Погоди, напечем! — умерил мой пыл Педя.
Побросали свеклу в костер, накинули на плечи одеяла и расселись вокруг огня.
Саднило исцарапанное горло. Недозрелые плоды взбухающим комом вспучивали желудок. Я полизывал сухие губы и раз за разом жадно припадал к колодезной бадье, лакал студеную, обжигающую воду. Боль не утихала.
Голод мутил разум: свеклы прорва, нужно есть, не теряя времени. Когда еще такое представится?! Под носом была еда, и трудно было не потерять власть над собой, не подчиниться могучему велению брюха.
Прутиком я выкатил из костра подпаленный сверху, но сырой изнутри, плод и нетерпеливо рванул его зубами.
— Гужуйся от пуза, Жид! — жмурился довольный Лапоть. — Помни свекольный рай!
Распухший язык распирал рот, давила отрыжка, но пока не умяли всю горелую свеклу и желудок не наполнился до предела, успокоение не наступило.
Прибрела ночь. Яркие звездочки золотистыми зернами разбежались по небу. Оранжевая луна с объеденным боком одиноко плыла в центре сизоватого туманного нимба. Временами жиденький дымок костра тонкой паутиной наползал на нее, и тогда ее сиротский лик слегка покачивался, окутанный прозрачной, колеблющейся кисеей.
Мятущийся свет пламени разрывал посеребренный полумрак обступившей нас ночи. Сухим жаром припекало руки, обдавало лицо. Закутанные в одеяла ребята застыли бесформенными изваяниями. Подрагивающие, красноватые отсветы костра плясали на их лицах.
Выдающийся русский поэт Юрий Поликарпович Кузнецов был большим другом газеты «Литературная Россия». В память о нём редакция «ЛР» выпускает эту книгу.
Анна Евдокимовна Лабзина - дочь надворного советника Евдокима Яковлевича Яковлева, во втором браке замужем за А.Ф.Лабзиным. основателем масонской ложи и вице-президентом Академии художеств. В своих воспоминаниях она откровенно и бесхитростно описывает картину деревенского быта небогатой средней дворянской семьи, обрисовывает свою внутреннюю жизнь, останавливаясь преимущественно на изложении своих и чужих рассуждений. В книге приведены также выдержки из дневника А.Е.Лабзиной 1818 года. С бытовой точки зрения ее воспоминания ценны как памятник давно минувшей эпохи, как материал для истории русской культуры середины XVIII века.
Граф Геннинг Фридрих фон-Бассевич (1680–1749) в продолжении целого ряда лет имел большое влияние на политические дела Севера, что давало ему возможность изобразить их в надлежащем свете и сообщить ключ к объяснению придворных тайн.Записки Бассевича вводят нас в самую середину Северной войны, когда Карл XII бездействовал в Бендерах, а полководцы его терпели поражения от русских. Перевес России был уже явный, но вместо решительных событий наступила неопределенная пора дипломатических сближений. Записки Бассевича именно тем преимущественно и важны, что излагают перед нами эту хитрую сеть договоров и сделок, которая разостлана была для уловления Петра Великого.Издание 1866 года, приведено к современной орфографии.
«Рассуждения о Греции» дают возможность получить общее впечатление об активности и целях российской политики в Греции в тот период. Оно складывается из описания действий российской миссии, их оценки, а также рекомендаций молодому греческому монарху.«Рассуждения о Греции» были написаны Персиани в 1835 году, когда он уже несколько лет находился в Греции и успел хорошо познакомиться с политической и экономической ситуацией в стране, обзавестись личными связями среди греческой политической элиты.Персиани решил составить обзор, оценивающий его деятельность, который, как он полагал, мог быть полезен лицам, определяющим российскую внешнюю политику в Греции.
Иван Александрович Ильин вошел в историю отечественной культуры как выдающийся русский философ, правовед, религиозный мыслитель.Труды Ильина могли стать актуальными для России уже после ликвидации советской власти и СССР, но они не востребованы властью и поныне. Как гениальный художник мысли, он умел заглянуть вперед и уже только от нас самих сегодня зависит, когда мы, наконец, начнем претворять наследие Ильина в жизнь.
Граф Савва Лукич Рагузинский незаслуженно забыт нашими современниками. А между тем он был одним из ближайших сподвижников Петра Великого: дипломат, разведчик, экономист, талантливый предприниматель очень много сделал для России и для Санкт-Петербурга в частности.Его настоящее имя – Сава Владиславич. Православный серб, родившийся в 1660 (или 1668) году, он в конце XVII века был вынужден вместе с семьей бежать от турецких янычар в Дубровник (отсюда и его псевдоним – Рагузинский, ибо Дубровник в то время звался Рагузой)