Я твой бессменный арестант - [66]
— Вода как мед, а вылезешь дерет.
— В воронку заплывешь, засосет, гадом буду!
— Шибздика вроде тебя. Мужик поздоровее вырвется.
— Нырнешь в газету и каюк! Разобьешься, как о камень!
— Газета ж тонет.
— Не сразу.
— Спорим, не расшибусь!
— Кто спорит, тот дерьма не стоит!
Солнце палило, было лень сдвинуться с места.
— У берега пиявок! До хрена и больше! Как там малолетки полощутся?
— Я конский волос видал. Вопьется в тело — хана! До сердца дойдет, как иголка.
— Жрать охота!
— Кишка кишке протокол пишет!
— Кофю с лимоном притаранить?
— Будет ли когда ржанухи вдоволь?
— Жди! Зекал на портрете? Ленин руку простер — все народу! Сталин руку за пазуху — все себе!
А в реке по-видимому была рыба, но разговоров об удочке и снасти даже не возникало.
Прибрел Педя, весь пропахший псиной, с лохматым, грязным кобелем.
— Все в порядке, Бобик сдох? — спросили его.
— Не склещить. Сучка грызется, этот согласен.
Сучка — это мать пса, которого Педя привел.
— Все одно случу. Тогда позырим, вымрут щенки или нет … Говорят, вымрут.
Солнце подкоптило наши животы и плечи, сожгло носы. Раз за разом с них сползала малиновая кожица.
После обеда мы тянулись на задворки к взорванному блиндажу с частью сохранившейся траншеи. Мы разобрали нагромождение бревен и камней, настлали сверху горбылей и фанеры, присыпали землей, оставив сбоку небольшой лаз. Внутри образовалось темное и сырое подземелье. Мы забирались туда, переполненные ощущением неуязвимости и отрешенности от опеки и догляда взрослых.
Мне было неприятно подолгу оставаться в подземном мраке, больше нравилось лазить в развалинах разрушенных до фундаментов кирпичных зданий. Руины начинались в сотне шагов за блиндажом и простирались на целый квартал к окраине города. Девственные груды красного щебня, покореженных перекрытий, хлама, сокровенные лабиринты полузасыпанных подвалов манили чем-то таинственным и многообещающим.
Мы шныряли среди первозданного хаоса, обшаривали останки одного дома за другим, откапывали стреляные гильзы и проржавевшие каски, немецкие и наши, и все находки волокли в блиндаж.
В одном из подвалов я неожиданно отрыл извоженную высохшей грязью торбу с патронами всех калибров: маленькими — пистолетными, побольше — винтовочными и такими же острыми, но еще больше, — крупнокалиберными. Ошалелый от небывалого везения, поволок я торбу к подземелью, едва не отрывая лямку. Изумляла не только сама находка, но и пользование обыкновенного холщового мешка для хранения таких опасных и жутких предметов.
— Э, волки? Что Жид надыбал!
Педя, Дух и табунчик бывших шестерок обступили меня. Я намертво вцепился в торбу и визжал шальным матом, никому не позволяя к ней притронуться.
— Зачем тебе патроны?
— На хрена попу наган если поп не хулиган?
Я упорно мотал головой, медленно соображая, что же делать с этим необыкновенным богатством.
— На огород возьмем, с ночевой! — поманил Педя.
Я еще поупрямился, но на столь заманчивую блесну не клюнуть не мог. Да и спрятать патроны негде, все равно отберут или украдут.
С каждым днем проникали мы все дальше в глубь руин и находили больше и больше патронов, словно их там высеяли. Склад боеприпасов в блиндаже рос, и росло желание найти какой-нибудь завалящий «шпалер» и пострелять. Но нам повезло, ничего стреляющего мы не отыскали.
Мы выковыривали пули, высыпали порох и поджигали. Шипящее желтоватое пламя и пороховая вонь возбуждали в нас острое желание испробовать обретенное могущество на чем-нибудь стоящем. Пока организация пожара приемника откладывалась на более благоприятное время, мы разжигали в закоулках развалин костер, швыряли в огонь патроны и прятались за обломки стен. Костер взрывался с сухим грохотом, горящая щепа разлеталась по сторонам, пули цокали и рикошетили по камням.
Нас влекло в руины неодолимо, хотя шипы ржавой колючей проволоки и битые стекла нещадно кололи наши огрубелые пятки. Тупая, ноющая боль зреющего нарыва лишала сна и покоя, огромные волдыри вспухали на пол ступни. Я выворачивал подошву ступней наверх, расковыривал налившийся белый глаз гвоздем или лезвием, выдавливал гной. Знакомый зуд вскрытой ранки был даже приятен. Я прикладывал листья подорожника к розовой нежной кожице и безмятежно ждал выздоровления.
Пока нарыв набухал и нагнаивался, пока подживала ранка, приходилось ковылять, припадая на ногу, а то и на обе. За лето меня угораздило раз пять напороться на ржавые колючки, но отвадить от развалин эти напасти не смогли.
Иногда забредешь чуть раньше обеденного часа в гулкое запустение сумеречных комнат приемника, прошлепаешь по прохладному, непривычно гладкому полу и чувствуешь себя пещерным дикарем в заповедном, старинном храме. В глубине дома тренькнет ложка о тарелку, глухо гуднет одинокий голос, и снова тишина …
Ночами с потолков к нам на постели капали злые полчища клопов. Мы драли ногтями пылающие бока, руки, ноги, по утрам любовались простынями, испещренными шоколадными крапинками. Их густота нарастала от одного банного дня до другого. Спалось же в родном клоповнике беспробудно и сладко.
25
Труд
Слухи о походе на торфоразработки сочились давно. Поджидали поход с нетерпением, с предвкушением новизны и надеждой раздобыть что-нибудь съестное. Мне не давало покоя всегдашнее опасение: возьмут ли? Тревожился попусту, — взяли!
Анна Евдокимовна Лабзина - дочь надворного советника Евдокима Яковлевича Яковлева, во втором браке замужем за А.Ф.Лабзиным. основателем масонской ложи и вице-президентом Академии художеств. В своих воспоминаниях она откровенно и бесхитростно описывает картину деревенского быта небогатой средней дворянской семьи, обрисовывает свою внутреннюю жизнь, останавливаясь преимущественно на изложении своих и чужих рассуждений. В книге приведены также выдержки из дневника А.Е.Лабзиной 1818 года. С бытовой точки зрения ее воспоминания ценны как памятник давно минувшей эпохи, как материал для истории русской культуры середины XVIII века.
Граф Геннинг Фридрих фон-Бассевич (1680–1749) в продолжении целого ряда лет имел большое влияние на политические дела Севера, что давало ему возможность изобразить их в надлежащем свете и сообщить ключ к объяснению придворных тайн.Записки Бассевича вводят нас в самую середину Северной войны, когда Карл XII бездействовал в Бендерах, а полководцы его терпели поражения от русских. Перевес России был уже явный, но вместо решительных событий наступила неопределенная пора дипломатических сближений. Записки Бассевича именно тем преимущественно и важны, что излагают перед нами эту хитрую сеть договоров и сделок, которая разостлана была для уловления Петра Великого.Издание 1866 года, приведено к современной орфографии.
«Рассуждения о Греции» дают возможность получить общее впечатление об активности и целях российской политики в Греции в тот период. Оно складывается из описания действий российской миссии, их оценки, а также рекомендаций молодому греческому монарху.«Рассуждения о Греции» были написаны Персиани в 1835 году, когда он уже несколько лет находился в Греции и успел хорошо познакомиться с политической и экономической ситуацией в стране, обзавестись личными связями среди греческой политической элиты.Персиани решил составить обзор, оценивающий его деятельность, который, как он полагал, мог быть полезен лицам, определяющим российскую внешнюю политику в Греции.
Иван Александрович Ильин вошел в историю отечественной культуры как выдающийся русский философ, правовед, религиозный мыслитель.Труды Ильина могли стать актуальными для России уже после ликвидации советской власти и СССР, но они не востребованы властью и поныне. Как гениальный художник мысли, он умел заглянуть вперед и уже только от нас самих сегодня зависит, когда мы, наконец, начнем претворять наследие Ильина в жизнь.
Граф Савва Лукич Рагузинский незаслуженно забыт нашими современниками. А между тем он был одним из ближайших сподвижников Петра Великого: дипломат, разведчик, экономист, талантливый предприниматель очень много сделал для России и для Санкт-Петербурга в частности.Его настоящее имя – Сава Владиславич. Православный серб, родившийся в 1660 (или 1668) году, он в конце XVII века был вынужден вместе с семьей бежать от турецких янычар в Дубровник (отсюда и его псевдоним – Рагузинский, ибо Дубровник в то время звался Рагузой)
Написанная на основе ранее неизвестных и непубликовавшихся материалов, эта книга — первая научная биография Н. А. Васильева (1880—1940), профессора Казанского университета, ученого-мыслителя, интересы которого простирались от поэзии до логики и математики. Рассматривается путь ученого к «воображаемой логике» и органическая связь его логических изысканий с исследованиями по психологии, философии, этике.Книга рассчитана на читателей, интересующихся развитием науки.