Это была идеальная студенческая жизнь. Батареи в темной комнате, где можно было свалиться и спать. Ранние морозные рассветы, пригодившиеся потом в армии. Теплая республиканская библиотека, девчонки с подъездами и друзья по всему городу, у которых я иногда, задержавшись, охотно оставался ночевать. И поесть.
Но я все-таки надеялся, что, как иногороднему и малообеспеченному, мне однажды дадут свое место в общежитии. Как положено. Право-то было. Только где его взять?
– Давай, рассказывай. Срок тебе, парень, светит немалый…
Следователи поначалу недоверчиво слушали о том, что я вообще никогда не был в этом здании и понятия не имею ни о девушке из какой-то комнаты, ни о насилии, ни о том, кто ее выбросил. Если такое действительно было.
Через полчаса они все-таки согласились, что портрет подозреваемого на меня не очень похож, особенно пробор, но потребовали подробного отчета за какой-то там день: где был, когда и с кем. В деталях. Еще час я все это описывал уже как показания.
– Ладно, – в конце концов сказали насильники от власти. А кто они еще? – Похоже, это был не ты. Свободен…
Через несколько лет, уже вернувшись из армии, я встретил однокурсника. Случайно, как почти все в этой жизни. Не считая следователей.
– Ты помнишь? – сказал он. – Однажды тебя вызвали прямо с занятий к декану, надолго? Так вот, в перерыве мне сказали забрать твой портфель и отнести его в деканат. Там сидел какой-то штатский. Он и прибрал вещи на обследование. Через лекцию, на другом перерыве, меня вызвали снова, и я отнес портфель обратно в аудиторию. Так что ты, вернувшись, ничего и не заметил. А что у тебя там было?
– Не знаю, – растерялся я, вспомнив карандашный портрет, на один ровный пробор, с головы до самого сзади, донизу. – Знаю только: то, что было, не было…
(ЛИТВА, 1974)
Ривка жила в Вильнюсе и была единственной, кто выжил в своем местечке в июне 1941 года. Мать заслонила ее при расстреле, и ночью она выбралась из едва присыпанного и еще дышащего рва. И потом, прячась в лесу, тоже выжила. Их там, бежавших из разных мест, было несколько – нашли друг друга. Но все, кроме нее, умерли от голода или замерзли.
Ее местечко до войны жило как бы автономно – своя школа, свой спортивный клуб, свои богачи и бедняки. Большинство были ремесленниками и обменивали или продавали соседям то, что шили, паяли, ковали, делали и ремонтировали. Они не верили слухам о возможной войне и в то, что нацисты ненавидят евреев.
– Немцы – цивилизованная нация, – говорили одни. – Ну не любят они евреев. А кто нас любит? Только Б-г. Потому и наказывает, что не слушаемся…
А другие ничего не говорили. Не интересовались, считали ерундой, которую читают и обсуждают бездельники. Они просто жили своей реальной жизнью – между работой, заработком и семьей.
О том, что началась война, местечко узнало, когда пришли соседи. С винтовками и заводилами из города. Соседи и расстреливали.
Не все, конечно.
Но – всех.
Единственный вопрос, на который не могла ответить Ривка: «За что?». За то, что кто-то пошел в политику, кто-то готовился уехать в Палестину, кто-то усердно молился, а кто-то поддерживал независимость от русских? Так у соседей было то же самое. Только вместо Палестины – Америка.
Я тогда не знал, что ей сказать. И сейчас не знаю.
Немцев давно выгнали, но соседи-то остались.
Не все, конечно.
Но – всякие.
(БЕЛАРУСЬ, 1974)
В грязном кузове грузовика нас было двое. И еще удивительной чистоты звездное небо.
Накануне врач «скорой помощи» сунул какую-то бумажку и уехал, не оглядываясь. Мы остались вдвоем в замызганной бытовке над узкой железной лестницей второго этажа гудящего цеха, где я и нашел его, озябшего.
На полночном пустом перекрестке, называемом в народе пятью углами, долго не давалась попутка. Тем более грузовая. Без водителя одному мне было не справиться. Уронил бы…
Наконец я залез в кузов, прижавшись голой спиной к кабине. Рубашку расстелил на полу. Какая никакая, а подстилка. Что-то стучало в тишине, неритмично, но громко. Я не сразу сообразил, что это на колдобинах разбитой дороги стучит его голова. Подтянулся вперед и положил ее на колени.
Как же так? Мужчина умирает, потому что не способен примириться с жизнью. Женщина – со старостью.
Все остальные за себя не решают.
(БЕЛАРУСЬ, 1975)
Он вызывал ее к себе в кабинет и требовал то одну бумажку, то другую. И угрожал, что выселит, если не посадит. Но до этого выдерживал часами в коридоре, выходя и неодобрительно хмыкая. Мол, подожди еще.
Он был властью. А это значит – быдлом. Но сам так не считал. У них другие весы полушарий. Ему было приятно топтать ее и презирать за это. Ее муж уже несколько лет был похоронен навечно, а сын служил в армии, отдавая какие-то долги от лица бесправных, глупых или ничтожных законопослушных подданных. И все это длилось с ней довольно долго.
И тогда она узнала его домашний адрес и ночью, глубокой ночью, пришла к дому, где он жил в качестве примерного семьянина. Она очень боялась: и прохожих, и фонарного света, и случайных очевидцев.
Но, наконец, взяла булыжник и нашла в себе силы запустить его в ненавистное окно. Там, где была спальня, обставленная итальянским гарнитуром белого цвета с позолоченными лилиями, под Людовика XIV. Быдло всегда любит сравнивать себя с королями. В крайнем случае, с их приближенными. Это понятно. Холуй – самая почетная должность в иерархии власти.