– Пиши, мол. У нас все равно валяется от бабушки.
Машинку потом, когда я ушел в армию, из нашего дома при обыске забрали. Вместе с моими детскими стихами и набросками. Что-то там сличали и выискивали. Тоже работа.
– И меня вызывали, – как-то рассказала мама. – Я пошла в церковь, русскую, и поставила за тебя свечку…
– Ну что, комсомолец, – сказал тогда Коля, повеселев, как обычно, к вечеру. – Надо отметить.
И вытащил бутылек где-то прихваченного или подаренного спирта-денатурата. Синего, как наши глаза тех лет.
– Привыкай к настоящей жизни. Не бойся, не отравишься. Травят люди, а не денатурат.
– Люди травят… – повторил я. – Давай, лехаим!
– Это что?
– Это главный еврейский тост: «За жизнь!»
– Красиво. Все-таки вы умные, – восхитился Коля. – За жизнь! Это тебе не за Родину, за Сталина. Или там – за царя.
И вдруг затосковал…
Много позже я случайно узнал, что Коля, не дожив до пятидесяти, сгорел от водки. Есенины на Руси долго не живут.
(МОНГОЛИЯ, 1975)
Самое главное – не дать ему расползтись и растаять. Лучше всего прижать языком к нёбу и медленно-медленно, что на самом деле трудно, размазывать его, вкушая. И потом быстро, чтоб никто не видел, не потому что отберут, а просто это нарушение порядка, отламывать в кармане новый кусочек. И сожалеть, что ломтик маленький. И еще важно не заснуть. Поскольку все это лучше делать во время киносеанса.
Через несколько минут после того, как гасили свет, мы скопом валились в пропасть тепла и полуторачасового счастья свободы. Хлеб, а точнее даже оставшийся ломтик, нельзя было брать со стола, но мы брали, кто успевал. Кого ловили, ночью засовывали в рот портянку. Из сапога. Глубоко и надолго. И потому я решился на это только однажды.
Коричневый пористый кусочек просто чудом остался с краю и оказался сильнее страха быть наказанным. На сорокаградусном морозе, даже в кармане, он был, как живой, но быстро замерзал и крошился. И я никогда больше не ел такого вкусного хлеба – как тот, монгольский. В столице этой страны Улан-Баторе, которой я так и не видел, увезенный затем в глубинку бесконечной промерзлой и безлюдной степи. Вместе с другими, такими же, чьих девчонок оставшиеся на гражданке, словно в издевку нам, за десять тысяч километров отсюда провожали, и уговаривали, и зажигали свечи, и накидывали плед, и подливали им, дурам, вино. И мы это чувствовали, подставляя свои замерзшие задницы под солярные костры с ломами, лопатами и кирками в руках. Вместо цветов и подарков. В полном и окоченелом безлюдье на триста километров в округе мы жались друг к другу, сбиваясь воедино. Но знали, что мы вернемся. Уже к другим и сами другие. Отдавшие долги непонятно кому, но понятно – за что.
За то, что мы есть.
И те, кто посылал нас туда, научили только одному – посылать их обратно. Всю жизнь. По крошкам. Как горько-сладкий, с неповторимым вкусом, согретый ломтик того монгольского хлеба, медленно-медленно вкушая…
(МОНГОЛИЯ, 1976)
Все-таки, может, что-то есть Там, свыше, не знаю, где. Я впервые подумал об этом, когда уже по дороге нам объявили, что второй год армейской службы будет в Саратове. Единственное место в России, где жили мои близкие. Хоть кто-то. Я не знаю, случайно или нет многое происходит в этой жизни. Раньше мне казалось, что все зависит от того, какие люди окажутся рядом. И все равно, похоже, есть какая-то сила, которая делает их появление или просто присутствие неслучайным.
Самое главное – это искать выход из ситуации. Не дергаться во все стороны, хотя иногда и можно, чтобы сбросить адреналин. Иначе порвет. Но искать. Пусть не сразу, а отдышавшись. Неприятность в любом случае должна быть повернута в лучшее. И к лучшему.
Или надо выключить эмоции и мысли, блокируя их, отпустить в себе, медитативно, все живое. И жить на самотек. Словно стоять в очереди к чиновнику. Час за часом, день за днем. Тупо, потому что иначе нельзя. Иначе не получишь того, что требует другой чиновник. А зачем еще они существуют?
Но я так не умел.
В Монголии, в том армейском декабре, сначала одурев от ужаса реальности, физических нагрузок, сбитых в кровь ног, полуголода и недосыпа, но оглядевшись, я узнал, что в этом же гарнизоне находится редакция военной многотиражки. И, выгадав время, пошел туда.
Как был и в чем есть. Хромой, тощий, но собранный, как тетива, настроенная на цель. А иначе жри, что дают, и живи, как говорят. И молчи, не вякая. Пока так и не сдохнешь. Под своим именем. Но сам – не свой.
Я почему-то хотел жить. А не просто отбывать двухгодичный срок. Никто же не толкал и не подучивал выбирать: идти против себя или на стенку. Против себя было труднее. Молодость для того и дана, чтобы познать, что такое свободный выбор. Платить-то еще нечем, кроме себя самого. А это много не стоит. Зато не стыдно, оглянувшись, и без обид к кому-то.
В редакции было тепло и знакомо, по запахам. Никто не «строил» и не кричал.
В свое время, после десятилетки, до экзаменов в университет, я подал документы и прошел предварительный конкурс на факультет журналистики Львовского военного училища. Накануне из-за этого сам пошел в больницу и уговорил удалить гланды и аденоиды, чтоб не мешали потом работать ангинами да соплями. Помню, заскочил домой и оставил записку: «Я в больнице. Вернусь через три-четыре дня». Прибежавшие туда напуганные родители успокоились.