– Курить вредно, – хмыкнул другой, штатский.
Твою мать…
Они вышли, разминаясь, и встали с трех сторон, не глядя. Они вообще за все время ни разу не тюкнулись в мою сторону. Словно меня и не было.
«Господи, – прикурил я, удивляясь отупелому спокойствию в руках и в душе. – Господи… Никогда и никуда больше не полезу. Никогда, Господи… Зачем она мне, их эта война? Господи, пронеси…».
Мы словно остались вдвоем во всем мире.
Он, которого почти нет.
И я, которого почти не было.
Слова всплывали из ниоткуда, как средневековье окружающих лиц. Безликих, но заполняющих пространство и даже небо. Глаза мои были пусты и расслаблены, почти беспечны, хотя я старался видеть всех сразу. И их, но особенно листву.
Ветер выл к непогоде. И солнце хорватской свободы скалилось в рябой траве, метающейся в тени безымянного, как я, лесного дерева.
Сигарета догорала.
– Хорошо у вас здесь, красиво… – я бросил окурок, растер его, как государство человека, и, подняв голову, вдруг наткнулся на то, что все трое смотрят на меня.
– Ну что, поехали, бандеры… – Они удивились, не ожидая услышать русскую речь. Но промолчали.
И мы поехали.
– Ты, парень, не понимаешь: война начинается… – дернулся, копаясь в бумагах, мужик в кабинете местного здания госбезопасности под названием министерства информации.
– Сталинка, – уважительно подумал я, – оглядывая высокие потолки и солидную казенную мебель. – Вот и посмотрел Хорватию. Нет, чтобы пробежаться по кафешкам и по блядям, как все приличные люди отмечаются. Был, мол, видел. Жизни захотелось…
– Может, посидим где-нибудь, кофе выпьем? У нас хороший кофе, – сказал следователь, записав на магнитофон, для отчета, всю мою биографию.
Его явно отпустило.
А уж меня как…
– Да нет, спасибо, в другой раз, при случае. Можно от вас заказать такси до вокзала?
Только под вечер, выйдя, наконец, на улицу и вздохнув, я позвонил Жарко, чтобы, прихватив вещи, оборваться на ближайший поезд – как можно скорее и подальше.
В тот же Белград. Где другие оторвы из организации «Белый орел» уже собирали добровольцев в сербскую Краину хорватского округа Книн на отчаянное и бессмысленное противостояние, преданные всеми и повсюду. И раздавленные потом, через четыре года, двухсоттысячной хорватской армией. Наверное, тоже имени освобождения.
И полмиллиона тамошних сербов, потеряв более тридцати тысяч человек в боях и без вести, станут беженцами, которых не покажут по всем телеканалам мира.
У этого мира другие каналы войны.
– Ты знаешь, Жарко, – сказал я, уже стоя на подножке белградского поезда. – Не закончишь ты здесь институт, не успеешь. Уезжай и как можно скорее. Может, в провинции потише, и соседи не тронут, но уезжай. Даже если некуда.
Что бы ни говорили, но выигрывают только живые…
– Ладно, – он пытался улыбнуться и в который уж раз протягивал руку. Словно не хотел прощаться.
Так я его и запомнил – с этой неестественной маской «улыбайтесь». Точь-в-точь, как у меня, еще утром, в лесочке.
Того же дня и все той же, но уже прошлой, жизни.
Поезд дернулся, как прикорнувший провинциал на скамейке лепного загребского вокзала. И перрон, и Жарко поплыли. И цыганка с сиськами наружу, отдаляясь, уже хватала его, стоящего, сзади за пиджак.
И неопрятного вида заросший проводник с густой перхотью на черной куртке налил мне в пластиковый стакан дерьмовый разбавленный кофе из горлышка большого, серого и жирного чайника, словно украденного во времени и пространстве из солдатской столовой моей юности.
– Длинный день, – вяло подумал я и вдруг испугался, увидев бегущую по траве тень вагона. – И хорошо, что длинный…
Один человек мне сказал, что курить вредно.
– Жить тоже, – ответил я и подумал: «И умереть несложно».
Надо только, как и все остальное, это пережить.
(БЕЛАРУСЬ, 1970)
Она всегда боялась собак и переходила на другую сторону улицы, если впереди появлялась даже зачуханная дворняга. Для нее не имело значения, большое это животное, бойцовское или маленькая болонка. Даже щенок.
Само понятие «собака» было чем-то враждебным и опасным. И ничего хорошего она от них не ожидала. Как, впрочем, и от людей.
Но людей еще можно было предсказать и обезопасить себя. А с собакой она чувствовала беззащитность, как ребенок перед неуправляемым животным, у которого черт его знает что варится в голове. Но уж точно не любовь к ближнему. Так ей казалось.
Она не застала еще моду на домашних собак. В ее времена люди жили небогато, но тянулись друг к другу. После работы сидели во дворах, играли в домино или шахматы, пили вместе, сообща гуляли на свадьбах и на похоронах.
Тогда жили плохо, поэтому много встречались, ходили в кружки в какие-то Дома культуры, пели хором или шили группами, принимали гостей и сами охотно ходили к соседям.
И им не нужны были собаки.
У них и так было с кем поговорить.
Поэтому она нечасто встречалась с собаками, только на улице, но там, как я уже сказал, можно было их обойти или отогнать, закричав как можно громче.
В июне 1941 года, когда началась та страшная война, ей было семь лет и она жила в Бобруйске, маленьком белорусском городке. Чистеньком и тенистом, словно их дом, который соседи разграбили сразу же, как только он опустел.