С юности он к книжкам пристрастился.
И читал все книжки завлекательные: с любовью, с изменами и убийствами.
Графы там разные, королевы, богачи, аристократы.
И потянуло на такую же жизнь. И стал воровать.
Другой позавидовал бы книжным и настоящим богачам. Ночи, может, не поспал бы, а на утро все равно на работу бы пошел.
А Костя деловой был!
Бросил работу малярную свою. И обворовал квартиру.
Первое дело — на семьсот рублей.
Марка хорошая!
Играл Костя!
И сигары и шикарные костюмы — и манеры барские, солидные — все со страниц роковых для него романов.
Богачи по журналам одеваются, а Костя, вот, по книгам жил.
И говорил из книг и думал по-книжному.
И товарищи его так же.
Кто как умел, играл в богатство.
У одних хорошо выходило — другие из тюрем не выходили.
Но почти все играли.
Были, правда, другого коленкора воры, в роде того же Селезня из бывшей тринадцатой.
У тех правило: кража для кражи.
Но таких мало.
Таких презирали, дураками считали.
Солидные, мечтающие о мягких креслах, о сигарах с ножницами, Ломтевы — Селезней таких ни в грош не ставили.
У Ломтева мечта — ресторан или кабарэ открыть.
Маркизов, ограбивший Мельникова во время разгрома тринадцатой, у себя на родине, в Ярославле, где-то открыл трактир.
А Ломтев мечтал о ресторане. Трактир — грязно.
Ресторан, или еще лучше — кабарэ, с румынами разными, с певичками.
Вот это — да!
И еще хотелось изучить французский и немецкий языки.
У Кости книжка куплена на улице за двугривенный: "Полный новейший самоучитель немецкого и французского языка".
* * *
Костя Ломтев водил компанию с делашами первой марки.
Мелких воришек, пакостников — презирал. Говорил:
— Воровать, так воровать, чтобы не стыдно было судимость схватить. Чем судиться за подкоп сортира или за испуг воробья, лучше на завод итти вала вертеть или стрелять по лавочкам.
На делах брал исключительно деньги и драгоценности.
Одежды, белья — гнушался.
— Что я тряпичник, что ли? — искренно обижался, когда компанионы предлагали захватить одежду.
Однажды Костя по ошибке взломал квартиру небогатого человека.
Оставил на столе рубль и записку: "Сеньор! Весьма огорчен, что напрасно потрудился. Оставляю деньги на починку замка".
И подписался буквами: "К. Л.".
Труда ни в каком виде не признавал.
— Пускай медведь работает, у него голова большая.
Товарищи ему подражали. Он был авторитетом.
— Костя Ломтев сказал!
— Костя Ломтев не признает этого!
— Спроси у Ломтева у Кости.
Так в части, в тюрьме говорили. И на воле — тоже.
Его и тюремное начальство и полиция и в сыскном — на "вы".
"Тыкать" не позволит. В карцер сядет, а невежливости по отношению к себе не допустит.
Такой уж он важный, солидный.
Чистоплотен до отвращения.
Моется в день по несколько раз. Ногти маникюрит, лицо на ночь березовым кремом мажет, бинтует усы.
Славушку донимает чистотою:
— Мылся? Зубы чистил? Причешись.
Огорчается всегда Славушкиными руками.
Пальцы некрасивые: круглые, тупые, ногти плоские, вдавленные в мясо.
— Руки у тебя, Славка, не соответствуют, — морщится Костя.
— А зато кулак какой, гляди! — смеется толстый Славушка, показывая увесистый кулак, — тютю дам, сразу три покойника.
Славушка любит русский костюм: рубаху с поясом, шаровары, мягкие лакировки. И московку надвигает на нос.
Косте нравится Славушка в матросском костюме, в коротких штанишках.
Иногда, по просьбе Кости, наряжается так в праздники; дуется тогда, ворчит:
— Нешто с моей задницей возможно в таких портках? Сядешь и здрасте. И без штанов. Или ногу задрать и страшно.
— А ты не задирай! Подумаешь, какой певец из балета — ноги ему задирать надо! — говорит Костя, разглядывая с довольным видом своего жирного красавца, как помещик откормленного поросенка.
Ванькою не интересовался.
— Глазята приличные, а телом не вышел, — говорил Ломтев. — Ты, Славушка, в его годы здоровее, поди, был? Тебе, Ваня, сколько?
— Одиннадцать! — краснел Ванька, радуясь, что Ломтев им не интересуется.
— Я в евонные года много был здоровше, — хвастал Славушка. — Я таких, как он, пятерых под себя возьму и песенки петь буду: "В дремучих лесах Забайкалья", — запевал озорник.
— Крученый! — усмехался в густые усы Костя.
Потом добавлял серьезно:
— Надо тебя, Ванюшка, к другому делу приспособить. Живи пока. А потом я тебе дам работу.
"Воровать", — понял Ванька, но не испугался.
К Ломтеву нередко приходили гости. Чаще двое: Минька-Зуб и Игнатка-Балаба. А один раз с ними вместе пришел Солодовников Ларька, только что вышедший из Литовского замка, из арестантских рот.
Солодовников — поэт, автор многих распространенных среди ворья песен.
"Кресты", "Нам трудно жить на свете стало", "Где волны невские свинцовые целуют сумрачный гранит" — песни эти известны и в Москве, а может и дальше.
Ваньке Солодовников понравился.
Не было в нем ни ухарской грубости, ни презрительной важности, как у прочих делашей.
Прямой взгляд. Прямые разговоры. Без подначек, без жиганства.
И веселость. И ласковость.
И Зуб и Балаба отзывались о Солодовникове хорошо:
— Душевный человек! Не наш брат — хам. Голова.
— Ты, Ларион, все пишешь? — полу-ласково, полу-насмешливо спрашивал Ломтев.
— Пишу. Куда же мне деваться?
— Куда? В роты опять, куда же денешься? — острил Костя.