Она так тепло посмотрела, так участливо спрашивала.
– Судьбой… – сказал он, не подымая головы, забывая, прилично ли. – Судьба моя… невеселая, сударыня…
Встряхнулся, взглянул на нее и улыбнулся грустно.
– Все бывает.
Прошелся по салону, понюхал розовые цветы, которые ничем не пахли, взглянул на часы – второй. Певица постукивала ложечкой.
– А вы далече изволите? Туда-с… Там теперь ярмарка начинается. По торговым делам изволите ехать?
– О, нет! – рассмеялась певица. – Почему вы думаете, что мы по торговым делам?
Помотрела на баритона. Тот смеялся глазами – по торговым делам!
– Так, ошибся, конечно… Слышал – коммерческий разговор, думаю – по торговым делам…
Смотрел на нее с простоватой улыбкой.
– Нет, мы не по торговым делам… – сказала певица задумчиво. – Не по тор-говым…
Она подошла к пианино, открыла крышку, посмотрела на черное окно. Задумалась. Постояла и тихо опустила крышку.
– Ветер какой!
Кажется, никогда не утихнет ветер, не перестанет дождь, не кончится непогожая ночь, стоящая за пароходом. Ни эти рвущие ночь гудки.
– Не мая-чи-ит! – кричал все тот же неустающий голос.
– Не маячи-ит! – подавал выше, под темным небом.
– Вы женаты?
– Нет-с. У меня ни жены, ни сестры… ни мамы… Она посмотрела на него по-другому, чем раньше. Такой огромный, медвежий человек, а сказал так по-ребячьи, так нежно – «ни мамы».
…Что она смотрит так? Ведь она ничего не знает.
И понял – жалеет.
А если ей все рассказать… Она пожалеет… А тот уж дремлет, упился…
Серегин смотрел в переднее, черное окно, по которому струились капли. Поднялся, вглядываясь. Ну да, самый и есть, Волчий перекат. Надвигается линия баканов, частых огней.
Подавал отрывистые гудки пароход: гу-гу! гу-гу!
– Вот и сходить мне…
Певица посмотрела в окно: опять широко раскинулись зыблющиеся огоньки, опять не видать берегов, и все так же царапаются волны, белеют гребнями.
– Пойдете туда… Господи! – передернула она зябкими плечами. – В такую тьму…
– К утру рассветет… – усмехнулся Серегин. – Может, осень погожая будет…
…Эх, ей бы сказал, пожалела бы с такими глазами, маленькая…
– Счастливо оставаться!
Она протянула ему маленькую холодную руку, которую он боялся пожать, – такая она была крохотная.
– Вы будете счастливы… – сказала она с чувством, в порыве вдруг поднявшейся жалости к нему, уходящему в ночь. – Желаю вам… и хочу, чтобы вы были счастливы!
Он поклонился неуклюже, тронутый такой неожиданностью, веря сердечности нежного голоса. Поклонился молча курившему рухляку.
– Мое по-чтенье!
Оглянул салон, точно искал свой чемоданчик и плащ, оставленные у вахтенного. Увидал дремлющего у стенки официанта, долго рылся в карманах, вытаскивая какие-то бумажки, отыскивая кошелек.
– Семьдесят копеечек с вас, Егор Иваныч. Нету – потом отдадите.
– Как нет, как нет…
Сунул рубль, боком, наспех, поклонился к столу и вышел на палубу. На него пахнуло ветреной мокрой ночью.
– Бедный… – вздохнула певица.
– Ммда… – отозвался баритон. – Мне показалось, вы ему петь хотели…
– Тут нет ничего смешного. Да, я хотела бы спеть ему… Хотела бы спеть всем… всем этим пустым просторам…
– Вы напрасно, дорогая. Я не смеюсь… Я бы и сам ему спел.
Певица переплела пальцы, положила на них подбородок и задумалась.
– Да, я хотела спеть, и почему-то было стыдно… Я пела на пароходах, но теперь… мне показалось это таким… Что бы я стала петь? Он, вероятно, никогда ничего не слыхал… Но что бы я стала петь ему? «И тихо, и ясно, и пахнет сиренью»? Что-нибудь бодрое? А он послушает и пойдет в ночь?… Мы можем петь с вами там, в залах, рядам… а здесь надо что-то другое петь, в этой жути, какую-то страшную симфонию… Она творится здесь, я ее чувствую, эту великую симфонию… Мои песенки были бы здесь насмешкой, каким-то писком. Да, да!… Сюда надо идти не с подаяньем!… А когда-нибудь и здесь будут петь… другие…
Она позванивала ножичком по лафитничку.
– Прикажете убирать-с? – спросил официант.
– Ну, хорошо-с, – сказал баритон. – Представим себе, что все эти наши «песенки»…
На палубе пороло дождем. Со свету ничего не было видно. Говорили вахтенные, что был огонь с берегу, а вот нету. Звал и звал пароход.
– Дают? – кричал Серегин капитанскому мостику.
– А черт их знает! – сердито отвечал мостик. – Баканы горят – есть кто-нибудь…
Где берега? Непроглядная темень с покачивающимися какими-то голыми огоньками.
– Дает! – крикнули от кормы голоса.
– В корму входи-и! – заревел рупор.
Завозились кожаные куртки в свете фонарика, поднялись черные жерди и упали: багры зацепили невидно подобравшуюся лодку.
– Готова-а!
Серегин прыгнул. За ним кинули чемоданчик. Подняло и швырнуло в хлябь. Отходили светлые окна салона, узились, завернулись. Дальше, дальше уходили боковые огни, светя на прыгающие волны, пуская два долгих расходящихся вала, унося тыльный рубиновый огонь. Уже не было их, а этот кормовый огонек становился недвижным и уже не живым был, а покачивался на вольных волнах рядовым унылым баканом. Дольше всего держался белый на невидимой мачте, и не разобрать было – пароход ли шел где вдали, звездочка ли гляделась в прорыве неба.
Переменился ветер – упорно, густо тянул с берегов, нес шумы чащ.