Во что я верую - [8]

Шрифт
Интервал

некоего интереса, которому поистине предстояло вырвать меня из этой смерти, из этого замыкания в самом себе.

Прошло некоторое время, пока я не понял, что есть такая точка, за пределы которой лучше не забираться, тогда как ее самое следует воспринимать как данность того существа, которым я являюсь.

Поистине, всё зло проистекает оттого, что мы членим то, что представляет собой поток, вспышку, струю. Перечитайте Декарта: «заметив, что эта истина: я мыслю, значит, я существую, — столь неуклонна и столь достоверна…» Каждый миг моей жизни — это выбор, вытекающий из сути, из моего тайного «я». Я — не только некая свобода, но, более того, с экзистенциальной точки зрения, свобода, которая сама себя выстраивает. Я — и опыт свободы, я — и опыт моей ответственности отлиты из одного металла, того, что образует временную протяженность.

Составляющая нас материя — это время. «Нет, впрочем, материя прочнее и вещественнее. Ведь наша временная протяженность — это не одно мгновение, замещающее какое-то другое мгновение. Будь это так, существовало бы одно только настоящее. Временная протяженность — это непрерывное продвижение вперед прошлого, грызущего будущее»[VI]. Я — это временная протяженность в становлении. И в немалой степени я несу ответственность за то, чем я являюсь.

Но такая свобода — не есть нечто отвлеченное, она — это то многоликое существо, каким я являюсь, с его желаниями, поползновениями, сознанием, а зачастую и беспомощностью и двойственностью. Эту психологическую истину просто и веско выражает св. Павел: «Доброго, которого хочу, не делаю, а зло, которого не хочу, делаю […], когда хочу делать доброе, прилежит мне злое […], в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий маня пленником закона греховного, находящегося в членах моих». И в заключение он восклицает: «Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим 7: 19–24). Во 2-ом послании к Коринфянам тот же св. Павел поминает «жало в плоти» (2 Кор 12: 7). Я — это то существо, что сражается, терзается, чья свобода — ни легка, ни полна, и кому не всегда удается вырвать из себя то, что велит ему вырвать закон ума его. Вот и получается, что временная протяженность, создавая меня в рамках настоящего, которое есть не что иное как прошлое, грызущее будущее, является не той, какая была бы мне желательна, а такой, какую я воплощаю, какую я сотворил своими деяниями и мечтами, истинной и неизменно слабейшей по отношению к тому, на что я мог только надеяться. Я — это надежда, обманутая в своей надежде, но — надежда непрестанно оживающая, надежда вписанная во время, сохраняющаяся вопреки времени и смерти, истощающей мои силы, но не способной взять верх над моей надеждой.

* * *

Каким же образом классическая философия ушла в тень под напором того, что Кёстлер так мило называет «философским крысоподобничеством»? Не могу сказать, чтобы меня занимал этот вопрос. За свою жизнь мнетаки довелось принять участие в борьбе по этому поводу, и теперь пусть другие задают взбучку слабоумным потрошителям мозгов, ничтожествам, помешанным на стимуле. Ответы в виде бодрящей порки то и дело обрушиваются на приверженцев биосоциологии. Не могу вам сказать, чтобы сколько-нибудь горевал из-за этого. Признаюсь, что не испытываю ни малейшего сострадания к патентованным специалистам в деле смотрения в перевернутый бинокль, выступавшим на последнем или предпоследнем съезде, посвященном психологии поведения; и всё же мне кажется, что это уподобление змее, которая сама жалит себя в хвост, выглядит как часть куда более общего процесса, одной из тех распространенных опасностей, которым подвергается мысль. На память приходит еще и общепризнанный пример здания, под тяжестью которого рушится сам его фундамент.

На деле всё началось — и кто же этого не помнит? — с той изумительной догадки, которая в начале XVII века стала опорой для взлёта механистической философии и, под именем позитивной науки, в конце концов завладела всем пространством знания.

Посредством техники наука привела нас на луну и даже чуть дальше. Возникла же она в начале XVII века из благородной догадки: «Природа записывается языком математики». Автор высказывания, тотчас же подхваченного Декартом, Галилей, говорил «языком геометрии». Всё побуждало к этому несложному упрощению. Путь был свободен; математика, с тех пор как алгебра, упорядоченная Виетой (ум. в 1603 году), освоила территорию геометрии, породив анализ, стала новым и соблазнительным орудием (сам выдающийся математик, Декарт говорит о ней с вожделением Скупого[20], помышляющего о своей милой шкатулке); у всех перед глазами были чудесные машины, плод человеческой сноровки: астрономические часы, гидравлические машины Ломбардии, насосы в шахтах Штирии… До чего же волнующей была возможность мыслить природу по образу и подобию этих артефактов, действующих под давлением и напором через посредство своих шестеренок! Ведь нам, тогдашним честным богословам, исходившим из ошибочных намерений, плохо осведомленным в тайне творения, злосчастным образом ревновавшим, однако, о славе Божьей, представлялось, что вселенная-машина выражает больше послушания Богу, нежели живое мироздание, образ которого последнее поколение алхимической науки на исходе XVI века было склонно заимствовать у возрождающегося античного мировоззрения. Вселенная-машина давала также возможность уберечь статус сотворенного космоса от пантеистических посягательств, самого страшного из искушений, испытанных XVI веком. Менее чем за полвека механистическая философия добилась головокружительных успехов. Если подумать, что одна только человеческая жизнь отделяет первый научный закон — закон Кеплера


Еще от автора Пьер Шоню
Цивилизация классической Европы

Книга Пьера Шоню, историка школы «Анналов», всесторонне раскрывает цивилизацию Европы (включая и Россию) классической эпохи, 1630–1760 годов. Ученый рассматривает эту эпоху с двух точек зрения: с точки зрения демографии, бесстрастных законов, регулирующих жизнь огромных людских масс, и с точки зрения духовной истории, истории религии, искусства и мысли, формировавших сознание эпохи Предпросвещения.


Цивилизация Просвещения

Пьер Шоню, историк французской школы «Анналов», представляет уникальную в мировой культуре эпоху европейского Просвещения, рожденную из понятия прогресса (в сфере науки, технике, искусстве, общественных структур, философии) и приведшую к французской революции. Читатель увидит, как в эту эпоху повседневность питала дух творчества, открытий и философских размышлений и как, в свою очередь, высокие идеи претворялись на уровне обыденного сознания и мира материальных вещей. Автор показывает, что за великими событиями «большой» истории стоят не заметные ни на первый, ни на второй взгляд мелочи, играющие роль поистине пусковых механизмов исторического процесса.