Во что я верую - [6]

Шрифт
Интервал

.

Я есмь, я мыслю и я есмь причина чего-то, я могу делать, действовать, стукаться, делать себе больно, я могу даже заехать по физиономии кулаком тому болвану, который вчера еще упорно отрицал свободу. Артур Кёстлер[13] — ведь есть ещё среди нас несколько приверженцев здравого смысла — со смехом передаёт омоложенный вариант старого «argumentum bacculanum» [ «палочного аргумента» — лат.], привычного в средневековом диспуте: «За почетным столом в одном оксфордском колледже [звучит следующий диалог между] старым профессором-детерминистом строгого толка и юным, пылким австралийским гостем: "Если вы и дальше станете отрицать, что я свободен в своих решениях, я вам морду набью!" — восклицает австралиец. Старик багровеет: "Позор! Это недопустимо!" — "Извините меня, я погорячился". — "Вам следовало бы владеть собой…" — "Спасибо, опыт оказался удачным"»[II].

В самом деле, «недопустимо», «вам следовало бы», «владеть собой» — всё это выражения, предполагающие, что поведение австралийца не определяется его хромосомами и полученным воспитанием и что он свободен в своем выборе между вежливостью и грубостью. И Кёстлер дополняет свою апологию следующим очевидным выводом: «Человек, каковы бы ни были его философские убеждения, не может в повседневной жизни действовать, не опираясь на предполагаемую веру в личную свободу».

Таково, как мне представляется, простое правило истинного здравого смысла. Невозможно класть в основу какой-либо системы мысли утверждение, которому противоречит всё: жизнь, инстинкт, речь, социальное поведение, этика. Раз уж профессиональные философы пренебрегают всем сущностным, поневоле за дело приходится браться любителям. Любитель, по этимологическому смыслу, — это тот, кто любит.

Гениальный любитель, Артур Кёстлер употребляет целую книгу[III] — да ещё с аппетитом, который вызывает у меня радость, — на то, чтобы расправиться с тем, что целые полстолетия выступало в качестве господствующей философии почти всех англосаксонских университетов. В своё время классическая психология уступила место бихевиоризму: сложнейшие формы мысли стали разрезаться на ломтики вроде колбасных и низводиться до поведения подопытной крысы. Артур Кёстлер изящно называет такой подход философским крысоподобничеством. Уотсон[14] и его преемники уподобились в своих деяниях Прокрусту. Но если этот легендарный негодяй довольствовался тем, что растягивал — или укорачивал — тех, кто становился его жертвами, по мерке своего ложа, то бихевиоризм сначала стал отрезать голову пациенту, а затем крошить его на «дольки поведения по схеме стимула и ответа». Мне нравится этот прекрасный гнев нашего прославленного биолога, Пьера Поля ГрассеIV15, набрасывающегося на последнее (или на предпоследнее) воплощение философского крысоподобничества, представляемое Эдуардом Оливером Уилсоном. Мне нравится и здравый смысл моего друга Реми Шовена, нашего выдающегося специалиста в области этологии, который не счёл себя вправе проследовать без всякого перехода от пчёл к человеку; как и нескольким другим прихожанам моего прихода, ему как-то удалось, столкнувшись с вышеописанным убожеством, напомнить во всеуслышание об азах классической психологии, иначе говоря — той, что изучает не крыс, а людей. «Более или менее изложив свои представления о науке, — говорит нам Реми Шовен[V], — я в конце концов выделил несколько принципов, которые едва ли оригинальны». Шовен, разумеется, прав, но оригинальными являются и вторичное открытие, и провозглашение какой-то жизненно важной истины, сущностной в этимологическом смысле слова, если принимать здесь вполне ясное значение связанности с самой сущностью вещей. «Вначале понятие о том, что человек свободен, но не совсем. Точнее говоря, он не будет выступать в поддержку (искренне, от всего сердца, конкретно, делая их частью своей жизни) каких бы то ни было идей — и при этом продолжать жить. Например, он, поистине, не может верить всей душой, что мир и жизнь лишены смысла, — и продолжать жить […]. Он не свободен […] выступать в поддержку некоторых идей и продолжать рассуждать […]. Нельзя допускать возможность быть просто игрушкой некоторых обусловленностей генетики и окружающей среды и продолжать обсуждать и рассуждать…».

Неведомо для себя мы и впрямь представляем собой на деле кучку собравшихся с разных сторон приверженцев одной и той же невидимой церкви, — но всё же ученых и профессионалов, — что-то потихоньку мастерящих каждый в своем углу и однажды осознавших необходимость пройти, при всей своей неотёсанности, тернистым путём простейших философских истин — раз уж нам хотелось продолжать со спокойной душой трудиться своим руками, по-любительски, не желая осрамиться, как и положено тем, кто испытывает необоримую любовь и тягу к сущностной очевидности.

Я — это некая свобода и до какой-то степени — свобода, ответственная за свои мысли и дела. Значит, я — причина чего-то в цепи причин, и в центре той причины, которой я являюсь и не перестаю быть, укореняется в этом сознании память о той временной протяженности, которая движется вперед; одним словом, «я» пускает во мне корни и созидается. Я выстраиваю себя, и моё прошлое, т. е. моя вчерашняя свобода, есть более непреложная данность, единственная непреложная данность той среды, которая окружает меня ныне. Претерпеваемые мной стеснения я создаю себе сам.


Еще от автора Пьер Шоню
Цивилизация классической Европы

Книга Пьера Шоню, историка школы «Анналов», всесторонне раскрывает цивилизацию Европы (включая и Россию) классической эпохи, 1630–1760 годов. Ученый рассматривает эту эпоху с двух точек зрения: с точки зрения демографии, бесстрастных законов, регулирующих жизнь огромных людских масс, и с точки зрения духовной истории, истории религии, искусства и мысли, формировавших сознание эпохи Предпросвещения.


Цивилизация Просвещения

Пьер Шоню, историк французской школы «Анналов», представляет уникальную в мировой культуре эпоху европейского Просвещения, рожденную из понятия прогресса (в сфере науки, технике, искусстве, общественных структур, философии) и приведшую к французской революции. Читатель увидит, как в эту эпоху повседневность питала дух творчества, открытий и философских размышлений и как, в свою очередь, высокие идеи претворялись на уровне обыденного сознания и мира материальных вещей. Автор показывает, что за великими событиями «большой» истории стоят не заметные ни на первый, ни на второй взгляд мелочи, играющие роль поистине пусковых механизмов исторического процесса.