Внутренний строй литературного произведения - [115]
Инночка, чертежи моей и Вашей жизни в чем то сейчас похожи. И я в состоянии крайнего метания, правда, не донжуанского, как у Вас (флирт или больше с Достоевским, Тютчевым, Некрасовым и сколькими еще! О Клеопатра, о Мессалина!). Мои метания в отличие от Ваших – от научного сверхаскетизма, доведенного до умоисступления: Блок, Блок, Блок! («Ох, тяжело, тяжело, господа, жить с одной женой всегда!» – говорится об этом в рассказе у Бунина.)
Я совершенно изныл и автоматизировался в своей работе. Сдать ее нужно к концу января, а она у меня совсем сырая, а вновь написанная часть – не знаю, хороша или плоха. Писал ее не умом и не сердцем, а волей – вряд ли выйдет толк. Главная новая часть о структуре, методе и т. д. прозы Блока – часть, которая должна быть присобачена к прежнему тексту. Сейчас, например, пишу о «поэтической мысли» – чем она отличается от обыкновенной… Но не стоит множить свои терзания, излагая эту муру.
Радуюсь Вашей храбрости: «Композиция романов Достоевского» – вот это наполеоновская тема! А некрасовской теме о «Морозе» завидую. «И я бы мог…» – как писал Пушкин под известным рисунком.
Хотя Вы, конечно, исчадие ада, но вспоминаю о Вас с нежностью. Люблю Вас за дух жизни, беспокойство и волю и, вероятно, главным образом, – ни за что, т. е. за самое главное, что не умею определить и не хочу определять. Не замолкайте надолго – ведь я уже в апокалиптической стадии жизни, а ТАМ мы, наверно, не встретимся: я буду в раю, а Вы – в аду, и визы на визит Вам не дадут. Обнимаю Вас.
Д. Максимов
27 сентября 1974 г.
Дорогая Инночка!
Без надежды понравиться Вам всерьез я все-таки посылаю Вам окончательный вариант стихотворения. В нем есть намек на «катарсис». Он не «пастернаковский», как хотели бы Вы. Но ведь Вы знаете, что сам Пастернак ушел от себя молодого и прелестного: так потребовала его совесть. Ведь чудесное «Давай ронять слова» (м. б., квинтэссенция раннего Пастернака?) таит в себе потенциальную опасность эстетизированного филистерства, а крайнее напряжение жизни («Да будет так же жизнь свежа») требует конкретизации, которая есть и жизнь, и более чем жизнь (Пастернака эта логика привела к христианству, но, конечно, возможны и другие выводы, например, вывод отрицания и борьбы – к нему был близок и Пастернак в романе)…
Я сказал бы так: я грущу, что во мне нет момента раннего «пастернаковского» праздника. Но превращение такого момента в credo сейчас, в наше время, я считал бы грешным. И Пастернак (поздний) пожал бы мне на этом руку, хотя ранний Пастернак был прав и свят в своем универсальном утверждении жизни.
Согласны ли Вы со мной?
..Я расписался непозволительно.
Меня размывают болезнь и работа. Меня просто нет…
…Я хочу очень поблагодарить Вас за очень милый мне Ваш приезд в Малеевку. Обнимаю Вас за это и вообще.
Пока ухожу в свою муру.
Ваш Д. Максимов.
Как Вы? Напишите.
…
27 февраля 1982 г.
Дорогая Инна, простите, что долго Вам не отвечал. Ваше письмо пришло в очень тяжелые дни. Мы с Л. Я. за этот месяц спустились еще, и очень круто, на несколько ступенек вниз (от медицинских подробностей Вас избавляю). Сейчас несколько лучше. Уровень: 3 с минусом.
Прочитал с интересом о Вашем отходе от агрессивного атеизма и, кажется, об уважении (или вроде) к Христу (ср. Ренан). Для «науки» это движение, конечно, полезно, но в этом фидеизме, релятивизме, позитивизме нет поэзии, которая все-таки – сигнал на пути к истине (за неимением оной). К сожалению, в этом прозаическом круге – не только Вы, но отчасти и наше время – трагическая обреченность на прозу
Я благодарен Вам за отнесение меня (в дарственной надписи) к серьезной части человеческого рода. Пожалуй, это – один из самых важных критериев. Не случайно я осмелился применить его в своей книге к характеристике символистов. Хорошие слова и даже декларации о трагизме часто были лишены у них серьезности («Да, я – поэт трагической забавы») и тем самым мало стоили. Не есть ли серьезность – начало всякого дела – жизненного, художественного, научного? (простите меня за банальный педантизм!).
Конечно, Ваша подпись «от хулиганствующей ученицы» – шутка. Если бы было иначе, я опять бы высказался от имени педанта. Сказал бы, например, что «хулиганствование» в литературе исторично и оправдано в определенные моменты истории (футуристы, Есенин), а в другие моменты, например, в наше время, – архаично и демоде. Если у нас есть какой-то долг перед людьми, Богом, совестью (как ни называй!), то прежде всего быть серьезными и ответственными, даже в «игре» (признак хулиганства – безответственность – сколько у нас такого!). Слава Богу, к Вам это не относится – верю в это. И надеюсь в Вашей последней статье (ее еще не читал) найти подтверждение своей веры. Ведь Вы – человек науки, которая между прочим думает об истине и в которой даже шутки ответственны.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.