Внутренний строй литературного произведения - [100]
Думается, подход этого рода, принятый как стержень анализа, не враждебен человеческому видению жизни. Э. А. Полоцкая, определяя характер реализма писателя, точно заметила: «Чеховская поэтика всегда обращена к предмету в целом, но так, что мы чувствуем изломы и разрывы, проходящие через него»[281].
Итак, попробуем понять, как в «Вишневом саде» строй парадоксов порождает гармонию.
Общеизвестно авторское высказывание о пьесе в письме к О. Л. Книппер от 25 сентября 1903 г. Попытаемся услышать его заново в аспекте нашей темы: «Мне кажется, – сказано здесь, – что в моей пьесе, как она ни скучна, есть что-то новое. Во всей пьесе ни одного выстрела, кстати сказать»[282].
«Скучна» – поскольку лишена так называемой интриги, острых коллизий, театральных эффектов (если не считать ими фокусы Шарлотты). Но поэтому она и нова, – таково сплетение качеств, определяющих специфику чеховского драматургического стиля.
Вот, например, как представлено появление Гаева в кульминационной точке третьего акта. Ждут известия о торгах. Авторская ремарка сообщает: «Входит Гаев; в правой руке у него покупки, левой он утирает слезы». Не отвечая на нетерпеливые вопросы Любови Андреевны, Гаев обращается к Фирсу: «Вот возьми… Тут анчоусы, керченские сельди… Я сегодня ничего не ел… Сколько я выстрадал!» Н тут же при звуках и голосах, доносящихся из бильярдной: «У Гаева меняется выражение, он уже не плачет» [239].
Обыденность такой «густоты» – при всей ее психологической истине – уже на грани с невероятным.
В минуты наивысшего напряжения обычное и исключительное в пьесе перестают осознаваться как полярности, проницают друг друга.
«Неподражательная странность» в той или иной мере присуща каждому из персонажей пьесы. Все они – средние люди, выступающие в традиционных общественно-сословных амплуа. Но в каждом кроется своего рода сдвиг, собственная «чудинка». «Моя собака и орехи кушает», – первые слова появляющейся на люди Шарлотты. «Эх ты… недотепа!» – последние – умирающего Фирса.
Свободны от бросающейся в глаза странности, пожалуй, только двое: мать и дочь. Их сфера – гармония женственности. Но и здесь сходство – опора для противопоставления. Аня юношески цельна и потому же однолинейна (по авторской иерархии, «роль не из важных» [п„XI, 293]). Облик Раневской лишен резких очертаний из-за величайшей его сложности, импрессионистической изменчивости. Вот как воспринималась, по свидетельству Б. И. Зингермана, Раневская-Книппер: «…Это было бесконечно прихотливое и бесконечно простое существо какой-то особой породы, не соответствующей привычным представлениям о человеческом характере»[283].
Глубинную, но лишенную резких очертаний сложность личности героини интересно интерпретирует Э. А. Полоцкая. Она видит в ней результат воздействия двух национальных начал. «Следы двух культур, отечественной, впитанной с молоком матери, и французской, благоприобретенной, – пишет исследователь, – в ее личности сплелись воедино»[284].
У остальных персонажей рисунок характера более отчетлив. Его создает, как правило, какое-то главное психологическое противоречие. Оно замечается сразу, если совпадает с разрывом между социальной функцией героя и душевными его качествами (как у Лопахина) или между идеальными устремлениями и природными возможностями (как у Трофимова). Об этом много писали и современники Чехова, и сегодняшние исследователи. Не будем повторяться. В пьесе не односоставны и те, которые могут показаться такими, поскольку не выходят из заданной бытовой колеи – в частности Гаев и Варя.
В «усердной», по выражению Пети, Варе привыкли видеть «приживалку по духу», «серую галку» в сравнении с «орлом» – Лопахиным[285]. В доме Гаева она действительно в роли Марфы, что «печется о многом», хлопочет мелочно и безрезультатно. Но – неожиданная деталь – именно Варя впервые показывает сад: «Взгляните, мамочка, какие чудесные деревья! Боже мой, воздух! Скворцы поют!» [209]. Только после этих слов к окнам приникнут брат и сестра, чтобы сказать о саде все то, что сделает его средоточием живой красоты и хранителем ушедшей жизни.
Почему же первое прикосновение к семейной святыне автор доверил «приемышу»?
Вернемся к началу пьесы, к разговору Вари и Ани. Вот ее задушевное признание: «Хожу я, душечка, цельный день по хозяйству и все мечтаю. Выдать бы тебя за богатого человека, и я бы тогда была покойной, пошла бы себе в пустынь, потом в Киев… в Москву, и так бы все ходила по святым местам… Ходила бы и ходила. Благолепие!..» [202].
Последнее слово– лейтмотив героини. В своей необычности оно легко пародируется, оборачивается «дразнилкой». Но источник комизма таится не в слове как таковом, а в его скрещении с общим стилем речи барски-интеллигентского дома. По сути же староцерковное «благолепие» точно определяет необходимое героине и стоящему за ней автору понятие – чувство: единство красоты и «благости». На собственном уровне Варя знает то ощущение высокого, которое включает ее в группу героев первого ряда. Проявляется оно не часто и всегда внезапно. В просьбе: «Вы, Петя, лучше расскажите о планетах». Или в беспричинной мягкости, прорывающей паутину мелочных стычек:
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.