Ветер западный - [98]
Картер, сутулясь, покорно осушил кружку, запачкав молоком верхнюю губу, жена молча стерла молочные следы манжетой своего рукава.
— Никто нам не поверит, — вяло произнес Картер. — Только возбудим подозрения — рубаха, тело вдруг раз и всплыли аж через три дня после исчезновения, да за это время его бы унесло куда дальше, чем к Западным полям. Кто нам поверит?
Последнее прозвучало не как вопрос, но как отказ, которого я не принял:
— Течением тело прибьет сперва к Лишней мельнице, затем к излучине у Погорелого леса, что замедлит его продвижение, не говоря уж о новой преграде — упавшем дереве.
У дерева тело наверняка застрянет, и надолго, нам ли не знать, наученным горьким опытом. Я строго попросил Картера уверовать в наш замысел, пусть это и театр, но зрелище правдиво, даже если оно не сама правда, — правда же в том, что тело Ньюмана где-то болтается, искореженное, а душа его на пути к небесам. Что было написано на лице Картера? Отчаяние, в котором таилась надежда на искупление, а в надежде таился страх: а вдруг наше притворство никого не убедит?
— Итак, ты придешь ко мне, Хэрри Картер, — продолжил я, — в понедельник или во вторник, явишься рано, до рассвета, и скажешь, что на реке человек зацепился за упавшее дерево. — Большим пальцем я приподнял его подбородок, уткнувшийся в грудь. — Придешь ко мне, Хэрри, и скажешь — что?
Тускло, осоловело, будто рыба, выброшенная на берег, он прошелестел:
— Там человек у дерева, утопленник.
— Чем лучше ты притворяешься, тем меньшим притворством это кажется, чем больше это походит на правду, тем убедительнее выйдет знамение. Чем правдивее знамение, тем легче поверить, что исходит оно от Бога. И, — присовокупил я, — тем полнее будет твое искупление.
— Утопленник в реке у Западных полей, отче.
— Зацепился за…
— Словно драные лохмотья.
Я положил ладонь на его плечо, по-прежнему холодное на ощупь, не согревшееся после утреннего купания в реке. Кэт Картер опустила ладонь на другое его плечо. На меня она не смотрела, только на мужа. И я увидел нас, себя и Картера, застигнутых спустя несколько дней в тот миг, что, может, и напоминал шараду, но игрой не был. В миг рукотворной надежды, когда Ньюман был с нами, не сгинувший, но спасаемый — ни живой ни мертвый, лоб подставлен для помазания елеем, рот открыт в ожидании облатки, — и время остановилось, если не потекло вспять. Мы запаслись святым елеем, облаткой, наши сердца трепещут в надежде, ноги не стоят на месте. И мы вдвоем бросаемся бежать что есть мочи.
Поздним вечером я сидел на ступеньке у алтаря; прозвонил колокол, и на последнем, девятом ударе деревня уснула. Я бы не удивился, войди в церковь Ньюман, живым или не-мертвым, но в любом случае не таким, как все. Мне чудилось, что он был мертв всегда, а не только один сегодняшний день, — будто до его смерти времени вовсе не существовало.
Поднявшись, я гасил один за другим настенные светильники, пока церковь не погрузилась во тьму, разгоняемую лишь моей свечой. Таким меня и застал Оливер Тауншенд — одиноко сидящим почти в кромешной тьме на алтарной ступени. Дождь рассыпался каплями по оконному стеклу, и сперва я подумал, что это мыши скребутся. Узнал я его по легкой поступи, а еще по приземистой, крепко сбитой тени, в Оукэме ни у кого больше такой не было. Все, кроме Танли, были сложены бережливо худощавыми и жилистыми, но не Тауншенды. Сесили стройная, но ширококостная, а муж ее налитой, тяжелый, словно филейная часть бычьей туши. При этом походка у него была кошачьей, пальцы на ногах смотрели вовне, когда он шагал. Легонько процокав, он уселся рядом со мной у алтаря. И потушил свой фонарь.
— Скамьи, — сказал он, потирая поясницу, — вот что нам надо. Даже Борн теперь обзавелся скамьями, слыхали?
— Окна, скамьи, мост, торговля. Есть что-нибудь, чего нам не надо?
— Вы намерены заночевать тут, Рив? — От него пахло по-домашнему клевером, дымком и запеченной свининой. — Только не говорите, что это вы пригласили сюда окружного благочинного, ту еще бестию. — Он вопросительно посмотрел на меня.
— Ладно, не скажу.
— Боже правый, зачем он вам понадобился?
— Он приличный человек.
— Такой же приличный, как вспышка чумы.
Еще днем я бы поспорил с Тауншендом, теперь промолчал. Я не понимал, приличный у нас благочинный или нет. Его отношение ко мне изменилось — поначалу он считал меня вправе рассчитывать на его защиту, затем усомнился во мне, но делает ли это его неприличным? Или меня, если уж на то пошло?
— Он наведался ко мне, — сказал Тауншенд, — спрашивал, какая земля принадлежит мне, а какая Ньюману, и когда Ньюман выкупал у меня землю, и что за сделку мы заключили, и почему. Выдул полбутыли моего вина. Поинтересовался даже, нельзя ли ему взглянуть на наши расчеты и записи.
— Нельзя?
Тауншенд, очевидно, счел мой вопрос наивным, ффф… выдохнул он и хлопнул себя по коленке.
— Он пытается найти ответы на свои вопросы, вот и все, — сказал я. — Когда вышестоящие примутся расспрашивать его, он должен будет как-то отвечать. Думаю, он заслуживает доверия.
— Не заслуживает. — Тауншенд повернулся ко мне. Тень его переместилась ему за спину, чудовищно увеличившись, голова стала размером с бычью. — Он рыщет повсюду в поисках улик. Прежде чем он отсюда уедет, один из нас заплатит за смерть Ньюмана. Один из нас вспыхнет, объятый пламенем, и, вероятно, это буду я.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Эта история произошла в реальности. Её персонажи: пират-гуманист, фашист-пацифист, пылесосный император, консультант по чёрной магии, социологи-террористы, прокуроры-революционеры, нью-йоркские гангстеры, советские партизаны, сицилийские мафиози, американские шпионы, швейцарские банкиры, ватиканские кардиналы, тысяча живых масонов, два мёртвых комиссара Каттани, один настоящий дон Корлеоне и все-все-все остальные — не являются плодом авторского вымысла. Это — история Италии.
В книгу вошли два романа ленинградского прозаика В. Бакинского. «История четырех братьев» охватывает пятилетие с 1916 по 1921 год. Главная тема — становление личности четырех мальчиков из бедной пролетарской семьи в период революции и гражданской войны в Поволжье. Важный мотив этого произведения — история любви Ильи Гуляева и Верочки, дочери учителя. Роман «Годы сомнений и страстей» посвящен кавказскому периоду жизни Л. Н. Толстого (1851—1853 гг.). На Кавказе Толстой добивается зачисления на военную службу, принимает участие в зимних походах русской армии.
В книге рассматривается история древнего фракийского народа гетов. Приводятся доказательства, что молдавский язык является преемником языка гетодаков, а молдавский народ – потомками древнего народа гето-молдован.
Герои этой книги живут в одном доме с героями «Гордости и предубеждения». Но не на верхних, а на нижнем этаже – «под лестницей», как говорили в старой доброй Англии. Это те, кто упоминается у Джейн Остин лишь мельком, в основном оставаясь «за кулисами». Те, кто готовит, стирает, убирает – прислуживает семейству Беннетов и работает в поместье Лонгборн.Жизнь прислуги подчинена строгому распорядку – поместье большое, дел всегда невпроворот, к вечеру все валятся с ног от усталости. Но молодость есть молодость.