Вариации на тему - [21]

Шрифт
Интервал

Часовщик

Там часовщик в своей берлоге
подводит вечные итоги,
и тикает нутро часов.
Его бессменная свобода,
его без возраста черты
напоминают мне о чём-то,
что я давно уже забыл.
Когда-то я здесь пиво пил
и в ближний парк гулять ходил.
Скорей всего, китаец он
(а не кореец, не японец),
но из провинции далёкой.
Мычит на странном языке,
и ing’а гул в гортани донной
плывёт на тёмном языке,
верней, не выйдя из гортани.
Когда-то я там рядом жил,
любил, дружил, потом уехал.
Китайца вижу много реже,
часы другие приобрёл.
И их чиню теперь в другом,
не азиатском, новом, чистом,
аптечном, хинном и искристом
обычном заведении.
Но иногда я проезжаю,
приторможу, гляжу: вот он,
согнувшись низко и безмолвно,
корпит неумолимо долго
над скорлупой моих часов.
Тот мой заказ давно просрочен,
мной не получен, в срок не сдан.
Китаец мой сосредоточен
и в вечный бой идти готов.
А я – в китайский ресторан.

* * *

Анатолию Кобенкову
«Сестру и брата…» Толя, для тебя
весь мир – сестра и брат. Прикосновенье
прокуренною кистью. Полюбя,
становишься ты близким на мгновенье,
потом на век. Ты помнишь этот век?
И он прошёл, и ты. Вслед за тобой
летят снежинки твоих лёгких строк,
как братский снег за светлой Ангарой.
Так ты и жил: в разрез, и на разрыв,
и навзничь. Но безумною тоской
наш стол накрыт, когда осенний дым
плывёт над первой павшею листвой.
Как мастерил, как вязью метко плёл,
как уходил в себя, собой играя!
Но там сквозил невидимый предел
обманчиво легко, в разрыв по краю.
В пути замёрз заморский мой ответ
на стрелы электронных писем ночью.
Тебя предупреждал я о Москве,
когда текли сквозь дым мы общей речью.
Да общей, вот такие, брат, дела…
Той речью мы породнены навечно.
Перекрестись, шевелится зола,
и лайнеры в ночи дрожат, как свечи.
Они летят на запад, на восток
и в никуда. Висят, как те созвездья,
и строк твоих целительный глоток
напоминает, что мы снова вместе
там, где за сопками – Ирадион. Живой Байкал
за Мёртвым твёрдым морем…
Прости меня: чего я наболтал!
Конечно, это горе, Толя, горе.

Гурзуф

Гурзуф маслянисто отваливается
замшелым телом,
открыткой глянцевой
по волне пены.
Я стою на палубе, с набережной крики.
Тот момент мимолётный,
незабвенный миг.
Ситец, пижамы, бельё на балконах,
козы на взгорье, дымок шашлычный.
Всё же, наверное, жизнь – не горе,
а просто разлука с делом личным.
Берег всё дальше, и лица близких
плывут по сумеркам за Карадагом, Форосом.
Звук летит до Феодосии над волнами, низко,
тающим голосом,
греческим островом,
невидимым, нелюдимым, дымным,
почти забытым на расстоянии.
Чего уж таить: полвека были,
полвека истории – заржавленным остовом,
как подбитый танкер в чаще кораллов,
и эхо неба как гул из раковины.
Пока слышны голоса, но довольно слабо,
уже всё глуше, ещё не сдавленно.

* * *

Усреднённый, согласно утруске,
иссушённый, согласно усушке, —
вот надел. Он, наверное, так же
плох, хорош ли, ни хуже, ни лучше.
Для тебя, невозможный, понятно,
говорю: не спеши в свою клетку.
Не грусти по тому, что там станет.
Будешь ты, как и я, с расставаньем
расставаться то утром, то ночью.
Серы кошки любви на рассвете.
Далеко плачут взрослые дети.
Тих и чист одиночества вечер.

Введенское

Возле Семёновской взять левака:
азербайджанец, Чечня или Нальчик.
Дальше – Бурденко,
Лефортова остров.
Словно висящий в сознании остов
в отсвете города – вроде огня.
Неизменяем знакомый уклад
в этой безвременной летней метели.
Я приезжаю сюда иногда.
Это отрава моя и отрада.
Словно лечебная эта беда
в чаще древесно-гранитного сада.
Всё здесь по-прежнему, даже трамвай.
Рельсы, ведущие в мутную бездну
фабрик и складов, в Кукуй, Разгуляй.
А за оградой – немые слова,
пластик цветов и иссохшие вести.
Пыльный гранит и медленный шорох,
крылья улыбки на мертвенном камне.
Я обращаюсь к лефортовской ели:
где мне искать эти старые тропы?
Вот и бреду к чугунным воротам
весь по колено в июньской метели.

Город

Город – не нагромождение
камня, дерева, цемента, пешеходов,
отбросов, пленной воды, шумов,
утренних и ночных, пронзительных
и сдавленных. Это – давление поля,
память боли и счастья,
whatever comes first,[5] как говорят
в страховом полисе.
Въезжая в этот город,
ты не застрахован ни от того,
ни от другого, когда, взорвав
ракетой выхлопа туннель
вертикального гаража,
вылетаешь на крышу —
и неожиданный свет Адриатики
дарит тебе ту же вечную, подгнивающую
суету Местре, которая открывалась
бедному Владиславу Фелициановичу
при прощании с любимой.
Воистину, одно из редчайших мест,
где душа плывёт – по Большому Каналу,
не заплатив два евро за катер,
потому что прозрачна,
и находит свою влажную нишу
между ущельями гетто
и нагретыми кипарисами Острова Мёртвых.
Она ест мороженое на набережной Мурано
со спутниками, с которыми нет
ничего общего, кроме одного:
седьмого чувства. Оно витает,
как воздушный змей над ржавым
румынским крейсером, над
каменной баранкой, над Мерчерией,
над всем этим тонущим в закате и гнили
счастьем, и на минуту кажется,
что время остановилось
в этот текучем и тонущем месте,
где место встречи с самим собой
изменить нельзя.

* * *

Две лодки по реке пустынной,
дорожкой лунной вдоль лесного берега.
Закат слабеет над смурной Америкой.
Над дельтой дальней – ни дождя, ни снега,
ни стога, ни Стожар. И только ветер
гуляет по холмам, по ветхим крышам.

Рекомендуем почитать
Порядок слов

«Поэзии Елены Катишонок свойственны удивительные сочетания. Странное соседство бытовой детали, сказочных мотивов, театрализованных образов, детского фольклора. Соединение причудливой ассоциативности и строгой архитектоники стиха, точного глазомера. И – что самое ценное – сдержанная, чуть приправленная иронией интонация и трагизм высокой лирики. Что такое поэзия, как не новый “порядок слов”, рождающийся из известного – пройденного, прочитанного и прожитого нами? Чем более ценен каждому из нас собственный жизненный и читательский опыт, тем более соблазна в этом новом “порядке” – новом дыхании стиха» (Ольга Славина)


Ямбы и блямбы

Новая книга стихов большого и всегда современного поэта, составленная им самим накануне некруглого юбилея – 77-летия. Под этими нависающими над Андреем Вознесенским «двумя топорами» собраны, возможно, самые пронзительные строки нескольких последних лет – от «дай секунду мне без обезболивающего» до «нельзя вернуть любовь и жизнь, но я артист. Я повторю».


Накануне не знаю чего

Творчество Ларисы Миллер хорошо знакомо читателям. Язык ее поэзии – чистый, песенный, полифоничный, недаром немало стихотворений положено на музыку. Словно в калейдоскопе сменяются поэтические картинки, наполненные непосредственным чувством, восторгом и благодарностью за ощущение новизны и неповторимости каждого мгновения жизни.В новую книгу Ларисы Миллер вошли стихи, ранее публиковавшиеся только в периодических изданиях.


Тьмать

В новую книгу «Тьмать» вошли произведения мэтра и новатора поэзии, созданные им за более чем полувековое творчество: от первых самых известных стихов, звучавших у памятника Маяковскому, до поэм, написанных совсем недавно. Отдельные из них впервые публикуются в этом поэтическом сборнике. В книге также представлены знаменитые видеомы мастера. По словам самого А.А.Вознесенского, это его «лучшая книга».