Весь антракт я лениво сижу в самой глубине своего кресла, и не двигаюсь, и ни о чём не думаю. Антракт проходит скоро; я почти его не замечаю. Начинается страшная сцена перед церковью. Орган звучит так строго-торжественно, так аскетически, неумолимо прекрасно, что мне страшно за Маргариту. А тут ещё этот красный силуэт, загорающийся багровым светом, эта пламенная тень, наступающая всё ближе и ближе. Она жжёт её, подавляет; её страшный голос теснит бедную душу. Отчаянными, смятенными звуками разражается Маргарита; она молит, терзается, простирается в прах; встаёт, оборачивается, встречается лицом к лицу с огненным духом — и со страшным криком падает навзничь. Я невольно вздрагиваю и отвёртываюсь. Мой взгляд падает на крайнюю ложу бенуара. Там никого не видно; стулья все пусты — красавицы нет там больше. Нет, она здесь: она лежит на полу, и в полумраке ложи виднеется гора её тела, целый водоворот атласа и кружев — больше ничего не видно.
Первое моё движение — вскочить и бежать — куда? Бог знает! Не пойду же я в эту ложу; да и с моими ли силами поднят эту женщину?
Мефистофель хохочет. Хоть бы кто-нибудь вошёл в эту ложу! Валентин выскакивает как бешеный из дома и вызывает Фауста на смертельный бой. Собираюсь каждую минуту обернуться, встать, что-то предпринять, но не отрываюсь от сцены. Валентин упал. «Горе! Горе!» — раздаются вопли скрипок и виолончелей. Вот и Маргарита наклоняется над умирающим. Она проклята; она сошла с ума. Валентин мёртв. Я оглядываюсь в страшном волнении. Господи! Да неужели же никто не войдёт в эту ложу!?
Партер снова двигается. Снова заглядывают мужчины в крайний бенуар; один, другой, третий… Вот кто-то наклоняется к капельдинеру, стоящему у входа; вот что-то говорит ему, указывая глазами на ложу. Наконец-то! Я напряжённо смотрю в глубину ложи, на дверь. Вот повёртывается ключ в замке, дверь отворяется — показывается капельдинер; за ним видно несколько любопытных лиц, но войти нельзя: она занимает всю ложу, она лежит во весь пол. По лицу капельдинера и компании я вижу, что они находят это очень забавным. Вперёд протискивается господин в чёрном сюртуке, с бакенбардами. Должно быть, доктор.
— Мёртвая, что ли? — ясно слышу я вопросительный голос.
— Мёртвая! — повторяет другой голос утвердительно.
Мороз пробегает у меня по коже.
Вот её приподняли и прислонили к стулу. Я вижу её розовое ухо и жёлтые волосы. Вот и её лицо. Если смерть бледна, то она ещё бледнее под своими белилами. Это какой-то невероятный, гипсовый, зелёно-бледный оттенок бледности. Губы так крепко сжаты, точно они срослись вместе, и всё ещё сохраняют свой неестественный, яркий пунцовый цвет. Страдание выражается в каждой черте этого безжизненного лица, и это ещё ужаснее от его разрисовки. Белила отливают сизыми тенями; чёрная дуга бровей под нахальными прядями жёлтого парика резко и грубо обрамляет потемневшие веки закрытых глаз. И всё это дерзко и равнодушно рассматривают любопытные взгляды набившихся в ложу мужчин.
Мне делается так скверно, что я встаю и собираюсь уходить. Я подхожу к самой ложе и слышу громкое восклицание: «Очнулась!», и вслед затем другой голос прибавляет, как бы с сожалением: «Живёхонька!»
Я возвращаюсь на своё место, и просиживаю последний акт в неприятном волнении, совершенно не зависящем от того, что происходит на сцене. Я едва смотрю на неё. Опера кончилась. «Salva», — звучит хор в вышине. Декорация опускается, и безобразный апофеоз выдвигается как всегда, чтобы испортить впечатление. Я решительно ухожу, и в последний раз бросаю взгляд на крайнюю ложу. И тут я вижу её, вероятно, в последний раз в жизни. Она стоит в глубине ложи, прислонившись к стенке, и завязывает чёрную кружевную косынку у подбородка. Её бледно-золотые волосы спутались и растрепались и беспорядочно падают на смертельно-бледное, раскрашенное лицо, с его пунцовым ртом и чёрными бровями. В полуотворённую дверь видна толпа любопытных. Её ждут нахальные взгляды, дерзкое любопытство.
А она стоит и дрожащими руками завязывает своё кружево, и никак не может его завязать.
Бедная, зачем она очнулась?!
1896