В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [122]
Когда мы пришли домой, я продолжала быть в скорби… Может быть, даже не столько быть, сколько делать на своем лице выражение, соответствующее этому состоянию… Как дети иногда чувствуют, что надо… ощущать. И стараются не выходить из образа дольше, чем им это свойственно (ЕЧ);
Я думал… такая мысль меня всегда посещала в этих местах: ну, в итоге я начал скорбеть, а в какой момент я должен перестать это делать? Вот, типа, отошли от кладбища, идем к автобусу… Там, не знаю, какие‐то люди беседуют на посторонние темы… какое бестактное и возмутительное поведение, они должны продолжать скорбеть! Я продолжаю идти с кислой мордой, и родители, глядя на меня, убеждаются, что я тонко чувствующий ребенок, который вот так сильно переживает все увиденное (КС).
Самая младшая участница интервью (ее воспоминания относятся уже к периоду «перестройки») говорит об эмоциональном барьере, желании «не чувствовать», вытеснить аффект из своего восприятия блокады:
У меня становился ком в горле: то есть я понимала, что у меня это начинает вызывать слезы. То есть это боязнь – заплакать. Нежелание плакать. <…> И получалось, что включался такой барьер – вж – не хочу… Совсем нырять туда не хочу, сейчас у нас все хорошо, мы живем в другое время, у нас все отлично и все хорошо. Какая‐то защита такого рода срабатывала. <…> И ощущение, что ты… что ты не хочешь сильно это впускать, потому что боишься <…> что будет больно. <…> То есть только не чувствовать, только не чувствовать, только не думать об этом… То есть вытеснить за пределы… <…> То есть нет места эмоциям (МК).
Так или иначе, сами интервью, как правило, приобретали ярко выраженный аффективный заряд; случалось, что говорящие едва сдерживали слезы.
Для понимания «языков аффекта» мне представляются очень значимыми моменты, когда беседа, казалось бы, выходила за предложенные мной тематические рамки. Почти все респонденты так или иначе упоминали (а нередко и рассказывали вполне развернуто) о страданиях, с которыми сталкивались их близкие во время Второй мировой (Великой Отечественной) войны – в эвакуации, в оккупации, на фронте. Многие говорили о голоде, очень многие – о послевоенном молчании фронтовиков, об их нежелании нарративизировать свое военное прошлое, вплоть до открытого требования к домашним не трогать этой темы. На мой взгляд, такие рассказы – важный результат исследования; я интерпретирую их не как повествовательные сбои, а как прояснение контекста, в котором воспринимались (или воспринимаются сейчас) блокадные образы. В этом смысле метафора «увеличительного стекла», которую использует, говоря о блокаде, Игорь Вишневецкий, возможно, оказалась бы близка и другим моим собеседникам.
Когда начинаешь говорить про блокаду, то блокада оказывается в воспоминаниях такой точкой, куда стягивается куча вещей, связанных с войной. Например, сейчас я чуть не приписал блокаде кусок из воспоминаний моей мамы про то, как она ходила с моей бабушкой <…> получать по карточкам хлеб. И если там был довесочек – то есть не удавалось сразу отрезать, там, сколько там нужно грамм, – то ей его разрешалось съесть по дороге домой, и она очень надеялась на то, что это получится. <…> Очевидно, что это история не про блокаду. Но <..> я чуть было не рассказал ее как блокадную историю. <…> Вот все воспоминания, связанные с военным голодом, с бомбежкой, с налетами, со всем этим – оно стягивается, конечно, к блокаде, потому что блокада была в советском детстве единым символом всего вот этого вот (КС).
Контекст Великой Отечественной войны здесь, бесспорно, является доминирующим, но не единственным. Называется (хотя, как ни странно, не часто) и другой значимый для позднесоветских лет контекст – «холодная война», гонка ядерных вооружений:
СМ: Знания о блокаде мне казались безусловно важными. Это как бы было априори.
Интервьюер: А вот почему?
СМ: Ну, потому что… ну, статус войны, катастрофы. Массовая гибель людей. Ну, война. Великая Отечественная война. Какие могут быть разночтения. Это… Это катастрофическое событие, нужно о нем знать, чтобы оно не повторилось. <…> Это же шло в сопоставлении с возможной войной в 80-е годы. <…> Блокада существовала в этой системе совершенно органично. И атомная война, и борьба за мир, и плакаты, и доктор Хайдер и все прочее, прочее – это все очень связанные вещи. Борьба за мир. Борьба за мир – это отдельная интересная тема, которая производила на меня очень сильное впечатление эмоциональное. Может быть, даже посильнее, чем блокада. Мне снились атомные ракеты;
Было ощущение, что это может повториться, с каждым, нужно быть готовым. Ну, это нам насаждалось, вот это все (НП).
Еще одну контекстуальную рамку, в которую вписывается восприятие блокады, можно определить как выстраивание отношений собственно с «советским». Скажем, КС начинает разговор с развернутого воспоминания («Это длинное предисловие, но оно мне кажется важным») о формировании сложной картины мира «интеллигентного мальчика», московского пятиклассника конца 1970-х годов, в которой умещаются и скепсис родителей по отношению к «советскому», и их решение «не воспитывать ребенка с детства в антисоветском духе», и детская разочарованность и, одновременно, зачарованность идеологическими дискурсами («Так как все время говорят одно и то же, оно, с одной стороны, раздражает, и ты хочешь это пародировать, на эту тему смеяться и все остальное, а с другой стороны, приятно… да… Такая утешающая… Убаюкивает»), и, наконец, специфическая тоска по утраченной общности («Есть же вот счастливые люди, которые совпадают с официальной позицией»). Только задав этот контекст, КС переходит к рассказу о тех впечатлениях, которые произвел на него Пискаревский мемориал:
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.
Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.
Основание и социокультурное развитие Санкт-Петербурга отразило кардинальные черты истории России XVIII века. Петербург рассматривается автором как сознательная попытка создать полигон для социальных и культурных преобразований России. Новая резиденция двора функционировала как сцена, на которой нововведения опробовались на практике и демонстрировались. Книга представляет собой описание разных сторон имперской придворной культуры и ежедневной жизни в городе, который был призван стать не только столицей империи, но и «окном в Европу».
«Медный всадник», «Витязь на распутье», «Птица-тройка» — эти образы занимают центральное место в русской национальной мифологии. Монография Бэллы Шапиро показывает, как в отечественной культуре формировался и функционировал образ всадника. Первоначально святые защитники отечества изображались пешими; переход к конным изображениям хронологически совпадает со временем, когда на Руси складывается всадническая культура. Она породила обширную иконографию: святые воины-покровители сменили одеяния и крест мучеников на доспехи, оружие и коня.
Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.