Цукерман ждал, что Кэрол взглянет на него и скажет: «Этой женщине, этой трогательной, безобидной женщине, которая сохранила в шкатулке фото, которая написала „Н. перед отъездом в колледж“, — вот что стало ей наградой». Но Кэрол, которая после стольких лет так и не заговорила с Натаном, по-английски или по-французски, о трагической смерти своего брата, или об угасании Средневековья, или об акциях и облигациях, или о садоводстве, не собиралась раскрывать душу и обсуждать его недостатки в качестве сына — тем более с писателем, всегда готовым из обороны перейти в нападение. Впрочем, Кэрол, как было всем известно, вообще ни с кем не ссорилась, поэтому-то Генри и оставил ее решать столь деликатный вопрос, кто что возьмет из маминого туалетного столика. Быть может, Генри оставил ее и по причине еще более деликатной — из-за своей любовницы, либо новой, или все еще той же, с которой ему было проще встретиться, если жена задержится во Флориде еще на несколько дней. Надгробная речь получилась образцовая, заслуживающая всех полученных похвал, да Цукерман и не думал ставить под сомнение искренность горя брата, тем не менее Генри был всего лишь человеком, как бы героически он ни старался этого не показывать. Более того, сын, так исполненный сыновьей преданности, как Генри, мог бы найти в столь пустом времяпрепровождении после столь внезапной утраты потребность в головокружительном, заставляющем забыть обо всем экстазе, какого не может дать ни одна жена, с докторской степенью или без.
Через два часа Цукерман вышел из квартиры с чемоданчиком и инструкциями по вязанию. В свободной руке он нес книгу в картонном переплете — размером со школьную тетрадь — в таких он обычно делал записи. Кэрол нашла ее на дне ящика с нижним бельем, под коробками с зимними перчатками еще в магазинной упаковке. На обложке была репродукция рисунка пастелью в розовых тонах — спящее, ангельски светловолосое дитя в непременных кудрях, круглощекое, с густыми ресницами; рядом с волнами покрывальца — пустая бутылочка, приоткрытый кулачок у вишневых изогнутых губ. Книга называлась «Уход за младенцем». В самом низу обложки было напечатано название больницы, где он родился. «Уход за младенцем» ей, видимо, преподнесли после родов. От частого чтения обложка расползалась, и она склеила обе части книги прозрачным скотчем. Две полоски скотча пожелтели от старости и треснули на изгибе, когда Цукерман раскрыл книгу и на форзаце увидел отпечаток своей ноги в первую неделю его жизни. На первой странице мама своим четким почерком записала подробности его рождения — день, час, имена родителей и принимавшего роды врача; на следующей странице под заголовком «Записи о развитии ребенка» шли еженедельные записи его веса за первый год, день, когда он научился держать голову, день, когда сел, пополз, научился стоять самостоятельно, произнес первое слово, пошел, когда у него прорезались первый и второй зубы. Потом шло содержание — сотня страниц «правил» — как растить ребенка, как за ним ухаживать. «Уход за ребенком — это целая наука, — сообщалось молодой матери, — …эти правила основаны на многолетнем опыте педиатров…» Цукерман поставил чемоданчик на пол лифта и стал листать страницы. «Пусть ребенок все утро спит на солнце… Чтобы взвесить младенца, полностью разденьте его… После купания аккуратно вытрите его мягким теплым полотенцем, легонько промакивая кожу… Лучше всего младенцу подойдут хлопчатобумажные носки… Круп бывает двух видов… Утро — лучшее время для игры…»
Лифт остановился, двери открылись, но внимание Цукермана было сосредоточено на маленьком бесцветном пятне посреди страницы «Кормление». «Необходимо полностью опорожнять грудь каждые 24 часа, чтобы приток молока не уменьшался. Чтобы опорожнить грудь вручную…»
На страницу капнуло мамино молоко. У него не было прямых доказательств, но он и не археолог, выступающий с докладом, он — сын, учившийся жить у нее на теле, а это тело теперь лежало в ящике под землей, и точные доказательства ему были ни к чему. Если он, сказавший первое слово в ее присутствии 3 марта 1934 года, а последнее слово ей по телефону в прошлое воскресенье, решил, что капля ее молока упала именно там, пока она изучала абзац о том, как молодой матери опорожнять грудь, кто мог ему воспрепятствовать? Закрыв глаза, он коснулся языком страницы, а открыв их, увидел, что за ним из вестибюля наблюдает тощая старуха, обессиленно опирающаяся на алюминиевые ходунки. Ну, если она поняла, что именно сейчас увидела, она может сообщить всем жителям этого дома, что видела всё.
В вестибюле висел плакат, приглашавший в отель «Бал Харбор» на митинг по покупке израильских бон, а рядом объявление карандашом, уже устаревшее, о праздновании там же, в вестибюле, Хануки на средства общественного комитета. Он прошел мимо ряда почтовых ящиков, вернулся, нашел ее ящик, «ЦУКЕРМАН С. / 414». Он поставил чемодан, положил рядом книжку и дотронулся кончиками пальцев до выпуклых букв на табличке. Когда началась Первая мировая, ей было десять. Когда закончилась — четырнадцать. Когда случился обвал на бирже, ей было двадцать пять. Двадцать девять, когда родился я, и тридцать семь 7 декабря 1941 года. Когда Эйзенхауэр вторгся в Европу, ей было как мне сейчас… Но все это не дает ответа на детский вопрос: куда ушла мама.