Какая обида! Солнечные лучинки были наполовину заляпаны глиной — толстым слоем грязноватой жижи.
— Ой, что это вы наделали! — закричал он огорченно. — Такая была хорошая комнатка…
Редаль опять принялся смеяться. Он, должно быть, очень рад был приезду жены.
— Это все Золя наделала. Жена, зачем ты заляпала грязью такие красивые стены?
Лесник дома был, оказывается, совсем не злой.
Золя поставила на стол миску с розовой похлебкой, положила деревянные ложки, разрисованные золотисто-черными цветами.
Поев, Редаль взял двустволку и ушел.
Ян вытер губы и сказал матери вежливо «васаля», и Гриша сказал «весельс» — спасибо, привет.
Золя сразу же после обеда снова взялась за глину и велела мальчикам:
— Подите поиграйте немножко, а потом мы вместе достроим хлев.
Гриша спросил у Яна, когда они вышли во двор:
— Почему ты говоришь «васаля»?
— А как надо?
— «Весельс».
— Там, где мы раньше жили, все говорили «васаля».
— А где вы раньше жили?
— О-о, — протянул Ян, — далеко! Я ж тебе говорил: у самой Даугавы.
Да, Гриша слыхал. Разве про Даугаву — это не сказка?
— Даугава… — протянул он задумчиво. — Та, что схоронила невод…
— Ну, по-вашему — Двина. А по-латышски — Даугава.
— Неправда.
Гриша был разочарован. Он слышал, что Двина — река большая, по ней ходят пароходы; но Даугава — это другое, это — из сказки.
— Правда! — упрямо сказал Ян. — И вот там говорят не «весельс», а «васаля».
Что там говорят «васаля», Гриша готов был поверить. Но про Даугаву Ян напутал или сочинил. Даугава — это золотые волны, каждая из них — с гору. Это они скрыли бесстрашного старика.
Тут мальчики увидели Миная, который нес на себе куль с мукой. Старый Пшечинский подкрался сзади и вскочил на этот куль, сел на него верхом. Он любил подшутить. Минай с той же легкостью понес куль дальше вместе с арендатором, будто и не почуял ничего. А может, и в самом деле не заметил? Пан Пшечинский перепачкался в муке, соскочил на землю и, тяжко пыхтя, словно после работы, стал отряхиваться. И сказал завистливо и восхищенно:
— От здоров москаль! От лайдак, медведь!
Он устал больше, чем Минай; выпученные глаза его налились кровью.
Большой Минай усмехнулся и, не останавливаясь, пошел с кулем к пекарне. Пекарня была в доме, где жили Пшечинские. Да, они жили не в избе, это был настоящий дом, чуть поменьше, чем у Перфильевны.
Пшечинские и держали себя ровней с помещицей, а может быть, и выше считали себя. У них на то имелись свои причины.
Пшечинские были шляхтичи.
Сыновья арендатора — Станислав и Юзеф — грамоты не знали, ходили в серых самодельных свитках и с виду ничем не отличались от крестьян. И все же, когда Перфильевна кричала со своего крыльца на пана Пшечинского, он с воинственным гневом расправлял седые бакенбарды и орал в ответ:
— Не позволям! Я дворянин. А вы? Вы кто, сударыня?
После каждой такой ссоры старый Пшечинский брал либо глиняную миску с сотовым медом, либо завернутый в чистое полотенце пирог и шел мириться к помещице.
Та принимала подарок благосклонно, и недавние враги подолгу толковали о том, как унять крестьян: взяли мужики волю за последний год.
Что-то давно не ругались Пшечинские с Перфильевной.
Должно быть, поэтому и увидели Гриша с Яном в тот день необычайное: впереди шел сам пан Казимир Пшечинский, за ним, без шапки, — старик-крестьянин, а позади — Станислав, сын арендатора; в руках у него был топор.
В это время у крыльца под каштанами накрывали стол для вечернего чая. Там, кроме Перфильевны, были гувернантка Ирма Карловна и Дамберг.
Старый Пшечинский, галантно склонившись, с шапкой на отлете, отрапортовал:
— Прошу судить вора, рубившего осину в вашем лесу. Топор у него есть нами конфискован.
Перфильевна нахмурилась.
— Как же ты это так? — сказала она старику. — Время-то какое, а ты…
Старик стоял, тупо разглядывая начищенные штиблеты Дамберга.
Немец покручивал усы, усмехался зло.
Перфильевна спросила у него:
— Ну, вот ты — городской человек, больше нас понимаешь: что тут делать?
Немец ответил сразу же, без запинки, — похоже было, что ответы на все случаи жизни у него давно готовы:
— Надлежит с похитителя осины взять штраф и вручить его в награду тому, кто похитителя арестовал.
— Прошу! — закричал Пшечинский багровея. — Я не из-за грошей, я ради чести!
— Да и что с него возьмешь, — проговорила Перфильевна, — с ворюги несчастного!
— Тогда надлежит взять у него инструмент и что-либо из одежды, — сказал Дамберг.
— Топор свой оставишь здесь, слышишь! — приказала старику
Перфильевна.
— Топор свой оставишь здесь, слышишь! — приказала старику Перфильевна. — И еще два дня отработаешь на покосе. Ступай!
Мужик постоял, надел шапку. Потом кинул взгляд на свой топор, который все еще находился в руках у Станислава, махнул рукой и понуро пошел прочь.
Гриша долго глядел ему вслед… У Перфильевны этих осин, может, тысяча штук… да нет, куда больше!.. Вот, жалко ей одну дать бедному старику!
— Нужна оч-чень твердая рука, чтобы держать их в повиновении! — сказал каким-то жестяным голосом Дамберг.
Пшечинские ушли.
Стол под каштанами был уже накрыт, и Гриша видел, как на вынесенные из дому венские стулья уселись сама помещица с двумя дочками, гувернантка и Дамберг. Тэкля притащила начищенный самовар, сиявший на солнце так, что на него больно было глядеть.