И хотя командующий в душе сознавал, что никто не помышляет об уничтожении огромной нации, он усердно вколачивал эту мысль в головы своих подчиненных, а его армия уничтожала тех, кто якобы мечтал уничтожить всех немцев. Так было удобно думать, такие мысли устраивали генерал-полковника.
— Вы слышали новость? — спросил он, предложив жестом Шмидту стул. Сам он присел на узенькую койку. — Русские взяли Котельниково. Манштейн отступает.
— Да, к сожалению. — Шмидт хранил на лице непроницаемое выражение. — Но думаю, далеко не все потеряно. Стратегический маневр, только и всего. Отход на новый рубеж, где Манштейн, разумеется, снова соберет силы для прыжка к нам.
— Вы полагаете, что эти силы еще есть? — бесстрастно спросил генерал-полковник.
— Полагаю.
— Верующий да верует, — пробормотал Паулюс.
— … Иначе чем объяснить ответ фюрера на вашу радиограмму, — помолчав, сказал Шмидт.
— Вы получили ответ? — оживившись, спросил генерал-полковник.
— Да.
— И что там?
— Сражаться. Таков ответ фюрера.
— Таков ответ фюрера… — машинально повторил командующий.
— Таков ответ нашего верховного вождя, — подтвердил Шмидт.
Очень долгое молчание.
— Скажите, он здоров?
— Кто?
— Фюрер, — раздраженно сказал генерал-полковник.
— К чему этот вопрос?
— Просто так. — Паулюс положил голову на жесткую подушку и хотел вытянуть ноги, но, вспомнив, что койка коротка ему, оставил ноги на полу. Ему было совершенно все равно, что ответил фюрер на телеграмму. Он заранее знал его ответ, а Шмидта спросил просто ради того, чтобы спросить хоть что-нибудь.
— Надеюсь, он здоров. — Шмидт пожал плечами.
— Дай бог. Здесь он мог бы легко простудиться. Я рад, что он и рейхсмаршал Геринг не навестили нас. Глава государства, главнокомандующий и его ближайший друг, советник и второй по значению человек в рейхе, должны заботиться о своей безопасности больше, чем мы, Шмидт. Какое горе могло бы постичь германскую нацию и нашу победоносную армию, если бы вдруг с фюрером и рейхсмаршалом Герингом случилась какая-нибудь неприятность! Нация и армия были бы убиты горем, вы не находите?
Шмидт находил, что командующего не понять: то ли он иронизирует, то ли говорит всерьез. В последнее время этот непонятный тон начал тревожить Шмидта, но пока для соответствующего доноса веского материала не было.
— Вы боготворите нашего фюрера, я вижу? — начал он для затравки.
— Мы особенно высоко ценим в нем гений полководца, — заговорил Адам, — а превыше всего его отеческую заботу о величии и благополучии германской нации. Эта война, господин генерал, принесет неисчислимые радости нашей родине, даже если мы с вами, а с нами триста тридцать тысяч солдат и офицеров сложат головы в этом городе, на берегу этой реки. Я верю, что триста тридцать тысяч матерей, отцов и жен и по меньшей мере шестьсот тысяч детей не упрекнут фюрера за то, что он послал сюда их сыновей, мужей и отцов помирать или замерзать.
— И я уверен в этом, — согласился Шмидт.
Этот разговор то и дело прерывался. Офицеры приносили сводки, приказы и другие бумаги. Генерал-полковник, вооружившись очками, просматривал и подписывал их, после чего передавал Шмидту. Тот, скрепив своей подписью подпись командующего, выпроваживал ординарцев и вестовых. Ему хотелось уйти и часок-другой поспать, но командующий в этот день был разговорчив, что случалось с ним довольно редко. Шмидт сидел, выуживал из пространных словоизлияний шефа и его адъютанта то, что ему могло пригодиться в будущем.
Прикрыв дверь за последним офицером, Адам вернулся к своей теме.
— Я преклоняюсь также перед высокой честностью и правдивостью рейхсмаршала Геринга, не говоря уже о его исключительной храбрости, которую он проявил, скажем, при поджоге рейхстага.
— То есть? — попросил уточнения Шмидт.
— Вспомните, как мужественно он вел себя на знаменитом процессе в Лейпциге, когда судили Димитрова. Кажется, так звали того коммуниста? Бог мой, с какой отвагой рейхсмаршал бросался на него и как искусно отводил лживые обвинения большевиков в том, что рейхстаг поджег он сам.
— Да, да, как же, как же, конечно помню! — живо откликнулся Шмидт. — Правда, он немного нервничал тогда.
— Помилуйте, господин генерал! — весело возразил Адам. — Да он рычал, как тигр, приходил в бешенство и грозил виселицей Димитрову, но ведь клевета может вынести из себя кого угодно.
— Разумеется!
— И не забудьте его чудесной откровенности. В моих ушах до сих пор звучат его слова. Вы, вероятно, тоже помните их: «Каждая пуля, вылетевшая из дула пистолета полицейского, подчиненного мне, — моя пуля. Если кто называет это убийством, значит, это я убил… Я приказал это, и я принимаю на себя ответственность за это…» Какая могучая сила в этих словах, какой вызов прогнившему обществу и разным слюнтяям!
— Да, но примите и то во внимание, что каждая пуля, выпущенная из автомата солдата, подчиненного нам, — это наша пуля.
— Правильно, совершенно верно! Различие, оно, конечно, вздорное, в том, что по нашему приказу убивают вооруженных людей, которые сами убивают нас. В кого стрелял рейхсмаршал, вы не можете вспомнить? В те времена, когда были произнесены эти слова, рейхсмаршал был начальником полиции Пруссии. Я не ошибаюсь?