Толстой и Достоевский. Противостояние - [56]
В этом диалоге кроется вся суть романа. Мышкин мельком увидел болезненную, саморазрушительную гордость Настасьи и теперь хочет разгадать тайну ее красоты. «Все» будет спасено, если она «добра» (и это слово нам следует здесь воспринимать в его теологической целостности), ведь жизни остальных персонажей будут, в итоге, предопределены именно моральными качествами Настасьи. Ганя видит в князе огромное и странное сочувствие к Настасье; он смутно понимает, что невинность князя беспрепятственно и напрямую может привести к радикальным решениям. На задворках его сознания витает мысль о браке между Мышкиным и Настасьей. Князь говорит, что не может ни на ком жениться, и это абсолютная правда, но поскольку речь идет лишь о материальном обстоятельстве — о вероятностях из мира фактов, — эта правда может оказаться не окончательной. Ганя «вздрогнул» не из опасения за жизнь Настасьи. Он лицом к лицу встает перед абсолютным прозрением, перед стихийным пророчеством. «Идиот» предсказывает убийство Настасьи, ибо он разглядел истинную суть характера и самого положения дел, которую Ганя — несмотря на весь свой ум — увидеть не смог или увидел, но подавил в своем сознании, дабы не портить картину мира. То, что этот его единственный жест — «вдруг так вздрогнул» — рождает в нас столь недвусмысленный и очевидный отклик, свидетельствует об уровне драматургии этого диалога.
Далее мы узнаём о детстве Настасьи и ее связи с Тоцким. Рискуя прослыть занудой, я еще раз укажу на то, что передача сложной информации о прошлом — одна из главных трудностей в рамках драматического метода. От этой дилеммы в тексте «Идиота» никуда не деться — именно потому, что, выражаясь словами Аллена Тейта, «сюжет развивается практически „театрально“».
Тоцкий планирует жениться на одной из дочерей Епанчина, а брак Настасьи с Ганей может упростить процесс. Кроме того, носится «странный слух», будто генерал и сам очарован Настасьей и рассчитывает на благоразумную покладистость своего секретаря. Этот намек вкупе с другими обстоятельствами настолько поглощает нас, что мы оставляем без внимания некий важный момент в напряженной — даже мелодраматической — ситуации.
Вскоре после полудня Мышкина представляют генеральше Епанчиной и трем ее дочерям — Александре, Аделаиде и Аглае. Дамы очарованы его светлой невинностью. В ходе расспросов князь излагает слегка беллетризованную историю несостоявшейся казни Достоевского, имевшей место 22 декабря 1849 года. В том или ином виде сцена казни присутствует в ряде его романов и повестей. В данном фрагменте она служит важным ключом «достоевского» стиля. Подобно звериным воплям Кассандры в «Агамемноне» Эсхила, она дает понять, что в основе поэмы лежит ужасающая и выстраданная истина. «Да для чего же вы про это рассказали?» — требует ответа Аглая. Этот резонный вопрос предопределяет ее последующие насмешки над тайной «простоватости» князя.
Но вместо ответа князь с воодушевлением излагает еще две истории. Он пересказывает свои впечатления от смертной казни (об этом он уже поведал камердинеру — то есть, и читателю — в передней у Епанчиных). И наконец — еще одну, откровенно диккенсовскую по духу историю о совращении и прощении, которая, по его словам, случилась на его глазах в Швейцарии. Из каких соображений Достоевский приводит эти рассказы — не вполне ясно. Можно предположить, что тема падшей женщины и детей, обретающих понимание и любовь, готовит нас как к ассоциациям князя с Христом, так и к особому пониманию Мышкиным Настасьи. Но Аглая настаивает (полагаю, вполне справедливо), что за поведением князя и выбором тем для рассказа стоят какие-то «особые мысли». Достоевский объяснить этого не может, что наводит на размышления: не исходит ли риторическая настойчивость, с которой подан материал в этих трех «ключевых моментах» от автора, а не от персонажа. Это кажется тем более вероятным, если вспомнить, насколько радикально мотивы, затронутые Мышкиным, связаны с личными воспоминаниями и маниями писателя.
Взглянув на Аглаю, князь называет ее «чрезвычайной красавицей», «почти как Настасья Филипповна». Он свел имена этих двух женщин в опасную близость и теперь вынужден рассказать госпоже Епанчиной о фотографии. Подобная болтливость приводит Ганю в бешенство, и он впервые произносит слово «идиот». Вдруг мы понимаем — и это открытие происходит в полностью драматическом контексте, — что Ганя терзаем не только неоднозначным отношением к Настасье Филипповне, которую презирает его семья, но и любовью к Аглае. Ганя уговаривает Мышкина передать Аглае записку. В ней он умоляет дать ему хоть малейшую надежду; одно лишь слово Аглаи, и он сразу откажется от Настасьи и своих лихорадочных ожиданий богатства. Аглая тут же просит Мышкина прочесть записку и унижает секретаря в его присутствии. Ее поступок наводит на мысли о нарождающемся интересе к «идиоту» и о склонности к истерической жестокости, которая темной ноткой проглядывает в ее характере.
В гневе от собственной униженности, Ганя напускается на князя и ругает его за «идиотизм». Но когда Мышкин делает ему вежливое замечание, от Ганиной злости не остается и следа, и он ведет князя к себе домой. В их диалоге проявляются те самые резкие смены настроения, которые так обожал Достоевский. Он имел обыкновение опускать нарративные вставки, переходя напрямую от ненависти к расположению или от истины к ее утаиванию, поскольку сочинял драматургически и видел выражение лиц и жесты своих персонажей, как если бы они говорили со сцены. По дороге Ганя злобно поглядывает на князя. Его дружелюбное приглашение имело целью выиграть время. Этот «идиот» может оказаться полезным. Здесь присутствует весь спектр физического взаимодействия, окружающего собой язык. Достоевский — один из тех писателей, которых следует читать с постоянно включенным зрительным воображением.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.