Толстой и Достоевский. Противостояние - [16]

Шрифт
Интервал

Еще один пункт нуждается в пояснении: в настоящей книге я обращаюсь к работам Толстого и Достоевского с помощью перевода. Это означает, что она может оказаться не слишком полезной для тех, кто изучает русский или историю славянских языков и литератур. Надеюсь, что ни в одном из фрагментов книги, написанной благодаря их трудам и текстам, они не увидят грубых ошибок. Но книга не предназначена — и не может быть предназначена — для них. Как, по всей вероятности, и посвященные русскому роману работы Андре Жида, Томаса Манна, Джона Коупера Поуиса и Р. П. Блэкмура. Я привожу эти имена не из-за отсутствия скромности, а лишь для иллюстрации общей истины: критика порой может позволить себе свободы, которых филология или история литературы допустить не могут, поскольку те рискуют оказаться губительными для их целей. Переводы — чудовищные предатели, в большей или меньшей степени. Но именно в них мы черпаем то, что можем — и даже должны — почерпнуть о книгах, написанных на чужих языках. По крайней мере, в прозе мастерство зачастую способно пережить такую измену. Критика, привязанная к этой проблеме и отдающая себе в этом отчет, все равно имеет ценность, пусть и ограниченную.

Кроме того, Толстой и Достоевский — тема безграничная. Как писал Т. С. Элиот по поводу Данте, об авторах такого уровня у критика всегда есть надежда «написать что-либо значительное, в то время как, если взять авторов меньшего масштаба, потребуется подробнейший текст уже для одного только подтверждения, что писать о них вообще стоило».

Часть 2

С поэтами — то же, что с лицемерами: они защищают любые свои дела, но совесть никогда не оставляет их в покое

Из письма Расина Левассеру, 1659 или 1660 г.

I

Литературная критика с незапамятных времен стремилась к объективным канонам, к жестким и, в то же время, универсальным принципам суждения. Но при взгляде на ее многоплановую историю возникает вопрос: было ли — и может ли вообще быть — подобное стремление реализовано? И другой вопрос: являют ли собой доктрины критики нечто большее, чем вкус и восприимчивость того или иного гения, взгляды какой-либо школы, временно навязанные духу эпохи силой изложения? Когда произведение искусства проникает в наше сознание, что-то внутри нас воспламеняется. И далее мы пытаемся выделить и сформулировать исходный импульс узнавания. Умелый критик делает доступным для нашего разума и осмысленного подражания то, что изначально выглядело туманным и догматичным. Это и имел в виду Мэтью Арнольд, говоря о своих «пробирных камнях», или А. Э. Хаусман[38], когда заявлял, что при встрече с подлинно поэтической строчкой у него встает дыбом борода. В духе современной моды — осуждать принципы интуитивного и субъективного суждения. Но разве не отличаются они глубочайшей честностью?

Бывают моменты, когда непосредственный отклик видится настолько убедительным, настолько «правильным», что дальше него мы уже не идем. Некоторые впечатления оказываются самыми сильными именно из-за своей очевидной простоты. Они превращаются в освященные пылью предметы мебели нашего разума, о которых мы вспоминаем, лишь натыкаясь на них, задумавшись или в нездоровье. Наглядная иллюстрация — общепринятое представление об эпической природе романов Толстого. Толстой и сам пестовал эту точку зрения, и она вошла в список литературоведческих клише. Там она смотрелась вполне уместно и прижилась настолько хорошо, что попытка точно определить — а что, собственно, за этим стоит, — сделалась довольно непростой задачей. Что именно мы имеем в виду, говоря об «эпичности» «Войны и мира» и «Анны Карениной»? Что имел в виду сам Толстой, говоря о справедливости сравнения «Детства», «Отрочества» и «Юности» с «Илиадой»?

Несложно понять, откуда впервые возникло такое употребление слова «эпический». Его стилистические и мифологические коннотации получили широкое распространение в XVIII веке. Границы охвата этого термина размывались вплоть до того, что мы теперь можем говорить об «эпическом ландшафте» или «эпическом величии» в музыкальном контексте. Для современников Толстого понятие эпического вызывало закономерные ассоциации с масштабностью и серьезностью, с широким временным охватом, с героизмом, со спокойствием и прямотой повествования. Язык критики в области реалистической прозы не выработал никакого соответствующего термина сравнимой адекватности. Слово «эпический» само по себе представлялось достаточно ясным и исчерпывающим для характеристики толстовского романа или того же «Моби Дика».

Но те, кто назвал Толстого «эпическим романистом», даже не подозревали, насколько они правы. Они употребляли этот эпитет, в свободном смысле воздавая должное объемности его книг и архаичной величественности его личности. На самом деле это понятие в точности и по существу соответствует замыслам Толстого. «Война и мир», «Анна Каренина», «Смерть Ивана Ильича», «Казаки» — все эти произведения заставляют вспомнить эпическую поэзию не в силу неких смутных ассоциаций, а потому, что Толстой сам подразумевал вполне определенные аналогии между своим искусством и искусством Гомера. Мы настолько сильно поверили ему на слово, что стали редко задаваться вопросом — как он достиг своей цели, и насколько вообще возможно проследить родство между художественными формами, которые разделены почти тремя тысячелетиями и бесчисленными революциями духа. Кроме того, почти никто не обращает внимание на соответствия между эпической манерой Толстого и его анархической версией христианства. Но эти соответствия реально существуют. Отмечая, что в толстовской прозе многое перекликается с тоном и традициями «Илиады», и цитируя слова Мережковского о том, что душа у Толстого — «урожденная язычница», мы говорим о двух аспектах единой фигуры.


Рекомендуем почитать
Создавая бестселлер

Что отличает обычную историю от бестселлера? Автор этой книги и курсов для писателей Марта Олдерсон нашла инструменты для настройки художественных произведений. Именно им посвящена эта книга. Используя их, вы сможете создать запоминающуюся историю.


Полевое руководство для научных журналистов

«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.