Там, за облаками… - [6]
А на самом-то деле, думал он теперь, два года — это так, два вдоха и выдоха. В обрез. Ввести в командиры нынешнего своего, наверное и последнего уже, второго пилота и достойно долетать самому, что там осталось. «В мои годы уже не разделишь, где — опыт, где — характер, время их сплавило. И он, второй пилот, хочет того или нет, примет у меня не только мой опыт. Так что и через два года я никуда не уйду. Останется вместо меня новый командир. А я буду как бы в бессрочном отпуске».
Синоптики бодро обещали по радио идеальную погоду. Однофамилец Гордеева приглашал желающих размяться утренней гимнастикой.
Он не спеша приготовил себе завтрак: салат, бутерброды, чай — хозяйничал нынче дома один. Жена — теперь уже бабушка Вера! Да и к своему нынешнему положению все никак не привыкнуть: «летающий дед» — была у дочери, нянчила внука. Он решил: по дороге в порт непременно, хотя бы на минуту, заскочит к своим.
Он любил внука с молчаливой, не знавшей спадов нежностью сдержанного на внешние проявления чувств человека. Он вообще часто испытывал порой мучительную неловкость от того, что знал: многие из людей, с которыми судьба сводила его на разных перекрестках, вправе были услышать от него подчас больше, чем он умел им сказать. Его молчаливость порой принимали за стариковскую жесткость. А он просто больше всего на свете боялся показаться сентиментальным.
2
«Я смотрю на наш старый московский двор с нежностью и печалью.
Он похож на заглохший пруд. Даже самые сильные, осенние, ветры не могут раскачать над ним тишину. А в доме, криво осевшем на асфальт, на гулкой лестнице с каменными ступенями, стертыми до восковой желтизны, в комнатах с когда-то лепными высокими потолками, пахнет старым деревом, слежавшейся книжной пылью, пересохшим картоном старинных кабинетных фотографий, свечами и окаменелой масляной краской.
Дом смотрит подслеповатыми окнами. Стекла в тяжелых рамах мутные от старости. Их никогда не отмоешь до блеска. Голуби с шумом срываются с ветхих карнизов. И тогда в воздухе стоит серая, почти невесомая пыль.
Я часто думаю: если бы камни могли говорить, о чем бы они рассказали? О чем бы мог рассказать этот дом, осколок старой Москвы, которому на вид лет полтораста?
Однажды я мысленно представила себе — или, может, она мне тогда приснилась? — молодую женщину с тонким чистым лицом. Она была одна в большой комнате, читала при свете свечи. Я увидела это так явно, что могла бы рассказать, как покачивался желтый язычок пламени, как двигались тени, как шелестели страницы, глянцевые и холодные на ощупь, Я даже видела строчки, смутные в смутном свете, как будто стояла у нее за спиной: «Не встретит ответа средь шума мирского из пламя и света рожденное слово». Потом женщина встала и отошла к окну. Грела на груди озябшие пальцы. Смотрела, а за окном была ночь, мороз, снег кружил. От него ночь казалась бледной. А потом застучали копыта, легкие санки проскрипели полозьями. Она увидела в санках молодого офицера в медвежьей шубе, в шапке, надвинутой низко на лоб. У него было смуглое сумрачное лицо. Он щурился, когда снег падал ему на лицо. Он ехал в сторону старой Остоженки. Может быть, он в ту ночь прощался с Москвой. Она побледнела, когда санки промчались и улица стала снова пуста. Почему она побледнела? Она знала его? Их связывало что-то такое, от чего ей могло стать так горько, когда он промелькнул и исчез навсегда? А что, если он доверял ей такое, чего не говорил больше никому? Если бы она могла рассказать!
Я вскочила. Я не могла понять, приснилось мне это или я все придумала под впечатлением снова перечитанных стихов — как часто придумывала в детстве? Со мной ведь некому было заниматься. Отца я видела только на междурейсовом отдыхе. За мной присматривала соседка. Но у нее хватало своих забот, и чаще я оставалась одна — вот и придумывала, чтоб не было скучно и не пугала холодная тишина квартиры. У меня Бэла никогда не погибала. Я и теперь еще часто хочу видеть вещи не такими, как они есть, а какими бы могли быть. Так, мне кажется, я могу лучше узнать людей — какие они? И понять себя — мне-то самой какой нужно быть среди них? В школе один парень из нашего класса называл это книжным идеализмом. А я все равно не могу спокойно читать хотя бы вот это: «В полдневный жар в долине Дагестана…» В седьмом классе я над этими строчками просто ревела. Потому что видела за строчками самого Лермонтова — как он пытается подняться с земли, опирается на дрожащие руки, а губы у него закушенные, и на щеках сизый налет. Я рассказала об этом девчонкам в классе. Они смеялись. Только ты посмотрела на меня так, как будто плакала над этими стихами вместе со мной. С того дня у меня нет ближе человека, чем ты.
Я хорошо помню тот день. Тогда лил дождь, было не выйти на улицу. И отец все не прилетал, хотя мне уже столько раз казалось, что я слышу голос его самолета — посадочная полоса была совсем рядом, почти сразу за домами аэропортовского поселка. На дверях у соседки висел замок. Было холодно, пусто и страшно, и я ревела — от страха и оттого, что ничем не могу Лермонтову помочь.
В начале семидесятых годов БССР облетело сенсационное сообщение: арестован председатель Оршанского райпотребсоюза М. 3. Борода. Сообщение привлекло к себе внимание еще и потому, что следствие по делу вели органы госбезопасности. Даже по тем незначительным известиям, что просачивались сквозь завесу таинственности (это совсем естественно, ибо было связано с секретной для того времени службой КГБ), "дело Бороды" приобрело нешуточные размеры. А поскольку известий тех явно не хватало, рождались слухи, выдумки, нередко фантастические.
В книге рассказывается о деятельности органов госбезопасности Магаданской области по борьбе с хищением золота. Вторая часть книги посвящена событиям Великой Отечественной войны, в том числе фронтовым страницам истории органов безопасности страны.
Повседневная жизнь первой семьи Соединенных Штатов для обычного человека остается тайной. Ее каждый день помогают хранить сотрудники Белого дома, которые всегда остаются в тени: дворецкие, горничные, швейцары, повара, флористы. Многие из них работают в резиденции поколениями. Они каждый день трудятся бок о бок с президентом – готовят ему завтрак, застилают постель и сопровождают от лифта к рабочему кабинету – и видят их такими, какие они есть на самом деле. Кейт Андерсен Брауэр взяла интервью у действующих и бывших сотрудников резиденции.
«Иногда на то, чтобы восстановить историческую справедливость, уходят десятилетия. Пострадавшие люди часто не доживают до этого момента, но их потомки продолжают верить и ждать, что однажды настанет особенный день, и правда будет раскрыта. И души их предков обретут покой…».
Не каждый московский дом имеет столь увлекательную биографию, как знаменитые Сандуновские бани, или в просторечии Сандуны. На первый взгляд кажется несовместимым соединение такого прозаического сооружения с упоминанием о высоком искусстве. Однако именно выдающаяся русская певица Елизавета Семеновна Сандунова «с голосом чистым, как хрусталь, и звонким, как золото» и ее муж Сила Николаевич, который «почитался первым комиком на русских сценах», с начала XIX в. были их владельцами. Бани, переменив ряд хозяев, удержали первоначальное название Сандуновских.
Предлагаемая вниманию советского читателя брошюра известного американского историка и публициста Герберта Аптекера, вышедшая в свет в Нью-Йорке в 1954 году, посвящена разоблачению тех представителей американской реакционной историографии, которые выступают под эгидой «Общества истории бизнеса», ведущего атаку на историческую науку с позиций «большого бизнеса», то есть монополистического капитала. В своем боевом разоблачительном памфлете, который издается на русском языке с незначительными сокращениями, Аптекер показывает, как монополии и их историки-«лауреаты» пытаются перекроить историю на свой лад.