Там, за облаками… - [4]
Они ждали приказа, курили, те, кто курил, и молчали. Все и так было каждому ясно. Переваливать линию фронта придется днем, истребители сопровождения то ли будут, то ли нет, да и те пойдут рядом только до «передка»…
И один летчик, самый молчаливый из всех, с хмурыми глазами, сказал тогда, ни к кому, собственно, не обращаясь, просто, видно, невмоготу уж было ему молчать: «Хуже худшего — при таком вот ясном небе взлетать. Видно тебя со всех сторон, как муху на стекле». Он не договорил. Но летчики знали и без того, что он имел в виду, и промолчали. А Гордеев вспомнил тогда все свои, сколько их было, ясные дни и подумал: черта с два, чтобы они меня в такой день, в мой день, сбили.
Они пошли сначала с предельным для их машин набором высоты. А когда впереди гарью пожаров и тяжело перекатывавшимся грохотом орудийной пальбы обозначилась линия фронта и самолеты начало все чаще встряхивать ударной волной, перевели машины в снижение. Теряя высоту, летчики разгоняли самолеты до того последнего предела, на котором двигатели еще могли нормально тянуть. Потому что это был единственный вариант благополучного перехода переднего края: на самой высокой возможной скорости и на предельно малых высотах…
Они едва не утюжили брустверы траншей и окопов на той стороне, и в иные минуты высотомеры отказывались докладывать высоту: ее едва набиралось на два-три считанных метра. Тут надо было иметь крепкую волю и крепкие руки, и желание во что бы то ни стало пробиться, и еще надо было иметь на борту крепкий экипаж. На экипажи ему везло. У него все время отчаянные летали ребята: пока он утюжил передовую, в иные минуты почти уже нечеловеческим чутьем удерживая машину от падения, экипаж наводил на земле приличную панику, поливая гитлеровцев из бортового оружия.
Его не сбили ни в тот день, ни после. Он прилетал, бывало, и обессиленно опускался на землю, едва коснувшись ногами истоптанной травы очередного полевого аэродрома; случалось, привозил живыми из-за линии фронта лишь половину экипажа, но сбить его гитлеровцам так ни разу не удалось. Вскоре не повезло тому хмурому парню из их группы: должно быть, это «повезет — не повезет» сильно занимало его даже тогда, когда он не имел права думать ни о чем другом, кроме курса и высоты, и в какую-то минуту это лишило его необходимой собранности и воли… А Гордеев крепко запомнил: удача — дело только собственных рук. И приходит она, когда за нее дерешься до последней секунды.
…Он вспомнил летчиков, товарищей своих, навсегда оставшихся на войне. Тех, чьи могилы, безвестные и обозначенные обелисками, затерялись на огромных пространствах от Москвы до Белграда, от Ленинграда и Киева до Будапешта, Варшавы, Берлина и Праги. Тех, кого война настигла в госпиталях в самый канун победы, и тех, кого добила потом, кого — старыми ранами, кого — неспособностью снова освоиться в мирной жизни, от которой четыре года они отвыкали; это случилось позже, когда надобность в авиатранспортной дивизии как в боевой единице миновала и им предложено было вернуться к мирной работе на тех же самых мирных аэродромах, с которых они улетели на фронт. Вернуться сумел не каждый из оставшихся в живых…
Всех их Гордеев вспоминал часто с неизменной печальной нежностью и благодарностью к ним за то, что они были: с ними он прожил молодость, которой не повторить, с ними знал минуты такой горечи и такого полного счастья, каких не пережить заново уже никогда и ни с кем.
Прислушиваясь к звенящей утренней тишине, он вспомнил первые мирные месяцы, когда не давала спокойно уснуть забытая за четыре года вот такая же тишина, когда по вечерам, прежде чем зажечь свет в доме, невольно хотелось сначала опустить шторы затемнения на окнах, когда на взлете, подчиняясь ставшему привычным, как дыхание, инстинкту, каждый раз сначала обязательно оглядывался назад и вверх — не висит ли в хвосте или над головой караулящий «мессер»? Когда после вылета самым желанным было просто лечь в тени самолетного крыла в такую ласковую аэродромную траву, хмелея больше, чем от любого вина, от одной только мысли о том, что она пахнет травой, а не пороховой горечью, кровью и пролитой ружейной смазкой. А в воздухе все время чудились рядом, крыло к крылу, силуэты самолетов, которым никогда уже не подняться, и слух напряженно ловил в эфире голоса, звучавшие теперь только в памяти. От этого никуда не уйти — он оставался летчиком т о г о поколения. Ему повезло, и он летал теперь и за себя, и за них.
Потом он вспомнил туманные вечера Амстердама, бледные огни над тяжелой водой каналов и чопорные проспекты Стокгольма, небо над которым всегда казалось Гордееву как бы сделанным из холодно-тусклой хрустящей фольги. Вспомнил, как задыхался под раскаленным африканским небом, под черным солнцем, на черном от зноя песке; не от зноя словно бы останавливалось сердце — оттого, что в самые невыносимые минуты с такой отчетливостью, с какой это приходит только в разлуке, вдруг возникали в памяти картины подмосковных весенних лесов, какими бывают они майскими, еще холодными, ночами, когда за полночь кажутся мерцающими от цветущих черемух и гремят голосами шальных соловьев.
В начале семидесятых годов БССР облетело сенсационное сообщение: арестован председатель Оршанского райпотребсоюза М. 3. Борода. Сообщение привлекло к себе внимание еще и потому, что следствие по делу вели органы госбезопасности. Даже по тем незначительным известиям, что просачивались сквозь завесу таинственности (это совсем естественно, ибо было связано с секретной для того времени службой КГБ), "дело Бороды" приобрело нешуточные размеры. А поскольку известий тех явно не хватало, рождались слухи, выдумки, нередко фантастические.
В книге рассказывается о деятельности органов госбезопасности Магаданской области по борьбе с хищением золота. Вторая часть книги посвящена событиям Великой Отечественной войны, в том числе фронтовым страницам истории органов безопасности страны.
Повседневная жизнь первой семьи Соединенных Штатов для обычного человека остается тайной. Ее каждый день помогают хранить сотрудники Белого дома, которые всегда остаются в тени: дворецкие, горничные, швейцары, повара, флористы. Многие из них работают в резиденции поколениями. Они каждый день трудятся бок о бок с президентом – готовят ему завтрак, застилают постель и сопровождают от лифта к рабочему кабинету – и видят их такими, какие они есть на самом деле. Кейт Андерсен Брауэр взяла интервью у действующих и бывших сотрудников резиденции.
«Иногда на то, чтобы восстановить историческую справедливость, уходят десятилетия. Пострадавшие люди часто не доживают до этого момента, но их потомки продолжают верить и ждать, что однажды настанет особенный день, и правда будет раскрыта. И души их предков обретут покой…».
Не каждый московский дом имеет столь увлекательную биографию, как знаменитые Сандуновские бани, или в просторечии Сандуны. На первый взгляд кажется несовместимым соединение такого прозаического сооружения с упоминанием о высоком искусстве. Однако именно выдающаяся русская певица Елизавета Семеновна Сандунова «с голосом чистым, как хрусталь, и звонким, как золото» и ее муж Сила Николаевич, который «почитался первым комиком на русских сценах», с начала XIX в. были их владельцами. Бани, переменив ряд хозяев, удержали первоначальное название Сандуновских.
Предлагаемая вниманию советского читателя брошюра известного американского историка и публициста Герберта Аптекера, вышедшая в свет в Нью-Йорке в 1954 году, посвящена разоблачению тех представителей американской реакционной историографии, которые выступают под эгидой «Общества истории бизнеса», ведущего атаку на историческую науку с позиций «большого бизнеса», то есть монополистического капитала. В своем боевом разоблачительном памфлете, который издается на русском языке с незначительными сокращениями, Аптекер показывает, как монополии и их историки-«лауреаты» пытаются перекроить историю на свой лад.