Мгновениями приходило желание опустить руки, опуститься на чугунный пол площадки, зарыться головой в колени и не слышать, не видеть ничего. Заткнуть уши — ни о чем не думая. Мгновеньями страстно хотелось, чтобы те, что сзади стерегут и ждут ошибки, пристрелили, покончили. Скорее, скорее.
Следил Егорушкин за своими движениями; дрожащей рукой хватался за согревшийся металл рычагов и впивался ими в него так, что белели концы пальцев. Все силы напрягал, чтобы не сделать роковой ошибки.
И изможденный, истерзанный этим вихрем переживаний, налетевшим на него среди ровной, размеренной жизни, он почувствовал, он понял, что непременно ошибется. И — погибнет...
На последнем разъезде пред ползучим откосом стояли дольше обыкновенного. Раньше, знал Егорушкин, безлюдно было здесь и одни служащие выходили встречать и провожать поезда. Но теперь здесь откуда-то взялось много людей. Их выдвинули вдоль вагонов. Несколько человек стояло перед паровозом. Егорушкин увидел пред собою встревоженные лица и среди них девичье. Было странно увидеть неожиданно нежную белизну кожи, длинные ресницы и пряди каштановых волос, выбившиеся из-под темной барашковой шапочки. Среди темных бородатых лиц, по которым трепетали серые полосы света, нежным цветком, полевою лилиею сверкало оно.
Одного за другим выводили людей так же, как и на других станциях, и вели: одних в красные вагоны, других к семафору. И видел Егорушкин, что девушку в черной шапочке повели мимо него. И слышал после этого залп.
— Сволочи! — вырвалось у него яростным ропотом. И зубы скрипнули в бессильной злобе.
— Замолчь!.. — глухо прикрикнул на него один из солдат.
Другой отвернулся и глядит в черную пасть ночи. Туда, где ничего не было видно. Кочегар завозился возле топки. Какие-то звуки неслись с его стороны. Отрывистые, лающие.
...Прицепили еще один красный вагон. Тронулись дальше, к высокому ползучему откосу.
— Ты поглядывай!.. — Хмуро предупредил Егорушкина солдат, тот, кто его выругал: — Поглядывай... — Егорушкин ничего не ответил. Весь подался вперед и впился глазами во тьму, сгустившуюся за снопом света от двух ярких огней паровоза. Глядел и ничего не видел.
От этой тьмы пахнуло на него непонятным покоем. Вернулась способность мыслить — стройно и последовательно. Пытался решить недоуменное. Зачем его поставили к паровозу и мучают, если эти двое такие же машинисты, как и он! Зачем это сделали? Или выдумали они это, чтобы создать ему горькую муку? Зачем?
Вот везут много людей. Одних захватывают и расстреливают на месте. Но зачем же везут этих, втиснутых в душные красные вагоны?.. Куда их везут? Кто дал власть этим двум — полковнику с тщательно подрезанной эспаньолкой и черному генералу, — кто дал им право казнить?..
И вспомнился ползучий откос... Там дать сильный ход и сбросить всех вниз, разрушить все, изломать, исковеркать, расщепить, убить... Там отдохнуть и от щупающих, следящих взглядов и от ужаса, который вьется над поездом, и от паники, которая бежит впереди и убивает у людей живую душу, молодость, счастье...
Странный звук раздался сзади. Привычное ухо нащупало его среди равномерных шумов паровоза. Оглянулся на солдат. Взглянул смело: оглядывают они свои револьверы. Один вытащил и снова вложил в барабан пулю...
— Ага!.. Готовитесь!.. — злорадно вспыхнул Егорушкин: — боитесь откоса!.. боитесь!..
Сладкой отравой омыло душу это сознание. И захотелось, чтобы боязнь этих двух не была напрасной, чтоб там, у откоса, увидеть их исступленные в животном страхе лица, и сбросить их вниз, их и себя... и тех, кого везут в красных вагонах... А Пронин, угреватый телеграфист Пронин, незнакомая девушка в черной шапочке, а Лунин, а другие — вдруг окружили Егорушкина, мелькают бледными лицами, и губы их что-то шепчут, шепчут...
Опрокинуть!..
Но как же те, которых томят в красных вагонах?.. Как же они?..
Замкнутый, заколдованный круг. Железное с острыми шипами кольцо, которое одели на грудь, которое сжимают. Больно, больно!..
Вдруг захотелось засмеяться громким, раскатистым хохотом, чтобы вздрогнули двое, осматривающие оружие. Засмеяться — ведь смешно, до боли смешно — как белка, прыгать в круглой, тесной клетке. Там, в красных вагонах везут людей, захваченных внезапно в темную ночь, и их другие люди, властные, сильные, едущие в синих — будут судить, будут убивать. А тут, у рычагов и ключей, у стали и меди, стоит он — он, который властен и силен всё и всех низринуть под откос, превратить в груду уродливых, страшных обломков стали и меди, мяса, дерева, мозгов... Но еще ближе, рядом с ним, стоят двое — молчаливые они,— и они застрелят его, размозжат ему голову за неверное движение, за ошибку. И им самим размозжат головы, если будут они менее зорки... Смешной, страшный круг...
Тяжко вырваться из него. И уже кажется исстрадавшемуся сознанию кроваво-красный сигнал.
Мутным взглядом, оторванным от тьмы, обвел Егорушкин вокруг себя. Увидел двух солдат, увидел исхудавшее, грязное лицо кочегара. И на этом лице две бездны — страха и отчаянья. Глядеть на него, Егорушкина, о чем-то молить его — немой, но горячей мольбою.