Ворот рубашки у Егорушкина был расстегнут и оттуда виднелась волосатая грудь. Лицо благодушное, и губы, оттопыриваясь, жадно вбирали с блюдечка чай. Поставив со звоном стакан на блюдечко и придвигая его к самовару, он благодушно говорил Лунину.
— Чтобы этак, как вот ты говоришь, ездили да людей хватали и вешали или секли — этого не может быть. Никогда... На то суд есть. Он может разобрать. Суд-то у нас гласный... Всему миру ведомо о том, что и как судит он. Неправды, братик мой, не может в нем быть... Так вот. А ты говоришь — депеша! Пугаешься! Заячья в тебе, Лунин, душа... Право...
Монтер ушел от Егорушкина озлобленный. Он все против чего-то предостерегал машиниста. Но тот ухмылялся, хлопая его по плечу, и дразнил «заячьей душой». И в глазах его не было страха.
Днем Егорушкин встретил у станционного помещения жандарма Сафронова. Издали еще тот закивал головой и поманил к себе пальцем.
— Про депешу, поди, слыхал?— спросил он так же, как Лунин.
Егорушкин рассмеялся. Сафронов удивленно оглядел его. Поймав этот взгляд, Егорушкин, не переставая улыбаться, спросил его:
— А что, и ты веришь?..
— Всяко бывает... всяко... — тихо, точно крадучись, ответил Сафронов. Но сейчас же оправился: — Чтобы да первого встречного — это никак не может быть... Ни в какой статье...
— То-то, — довольный собою согласился машинист.
Ночью Егорушкина разбудили. У постели стояли люди. Блестели штыки. Все незнакомые люди, и среди них Сафронов. Стоит — а лицо у него иное, не вчерашнее, не обыкновенное. Чужое лицо, кем-то обмененное.
— Одевайтесь! одевайтесь! Нечего-с... время не ждет. — И голос не тот. Отрывистые слова, скрипучий, громкий голос...
Егорушкин соскочил с койки.
— Это, брат, что за напасть?
— Потрудитесь одеваться... Некогда!
Машинист оглянул свою комнату. И она точно не такая, как всегда. Желтым светом освещены стены. Тени ползают по потолку, по полу. Беспорядок кругом.
Он оделся. В сердце вползло что-то холодное. Уже не хотелось спрашивать. И было противно глядеть на Сафронова, который прячет свои глаза и лицо у которого окаменело.
Вышли. Тесным кольцом сдавили вокруг солдаты и гулко скрипят их шаги.
Станция ожила. Горели все фонари, ходили люди. Длинной, теряющейся на западе полосой, вырос поезд.
Егорушкина подвели к кучке людей, окруженных караулом. Он увидел и Пронина, и Лунина, и помощника начальника, и многих других. Молчаливым стадом, застигнутым черной грозою, прижались они друг к другу и не шевелились.
Сафронов отошел в ту сторону, где стоял поезд.
— Ах, боже мой, боже мой! — прошептал кто-то сдавленным голосом возле Егорушкина. Он оглянулся и узнал телеграфиста.
— Ведь все депеши, дьявол он такой, прочитывал... Все списывал... прямо с ленты... Ах, господи!..
На шепот никто не отзывался, и Пронин умолк.
Машинист полез в карман за папиросами, раскурил одну.
— Брось! — сдержанно крикнул солдат.
Он помял папироску в руках и швырнул ее на снег. Кто-то тяжело вздохнул.
Мало-помалу Егорушкин начал понимать окружающее. Вдруг захотелось, мучительно захотелось, чтобы вернулась прежняя, вчерашняя уверенность в существовании правосудия, в то, что так это не свершается. И минутами даже казалось, что вызовут, спросят фамилию, запишут и отпустят. И уже позже когда-нибудь будут водить на допросы, будут снимать показания. А еще позже будут судить... и оправдают.
Где-то странно стукнуло. Какой-то шалун швырнул горстью крупных камней в замерзшую стену. Пронин порывисто схватил Егорушкина за руку и больно сдавил ее.
— Слышали... слышали? — почти крикнул он...
— Что?.. — удивился машинист. — Что это?..
— Ах!.. — стоном вырвалось у телеграфиста. — Ведь там расстреливают!..
Где-то снова грохнул залп.
Большая тяжесть упала на грудь и стала давить ее, давить. Было трудно дышать. Два слова хлестнули по лицу, по груди. Хлестнули по душе: там расстреливают!
Тело вдруг все опустилось, одрябло. Точно выжали из него соки. Закопошилось, заныло разгоравшееся чувство страха. Такого большого, неизведанного раньше страха.
И закружилась голова. И два слова огненной полосой проходили в сознании:
«Там расстреливают!..»
— Машинист Егорушкин!
Незнакомый голос несколько раз повторил это обращение. И только когда кто-то толкнул в спину и сказал:
— Иди!.. ведь тебя это!.. — Только тогда понял Егорушкин, что настал и его черед. Что-то упало в сердце, оно больно сжалось. И быстро-быстро забилось. Егорушкин схватился рукою за грудь...
...Толстый полковник с белокурой тщательно подстриженной эспаньолкой и красивыми усами стоял на платформе и оглядывал Егорушкина.
— Это ты умеешь поезда быстро водить?.. Ты?.. — Громко спрашивал он: — Ты членов забастовочного комитета развозил?.. А?.. — И, видя, что машинист молчит, он обратился к кому-то в сторону: — Этот?
— Так точно, ваше-скродие!.. — ответил знакомый голос. Егорушкин встрепенулся. Оглянулся по сторонам. Увидел жандарма Сафронова и выстроенных солдат. Офицеров, расхаживающих по ряду вагонов, и вдали на снегу, возле водокачки, какие-то черные груды, странные груды на белом снегу.
— Эх! голубчик, умеешь до шестидесяти верст скорость развивать! Подумаешь, какой талант!.. Так, так. Мы таланты поощряем... Даже очень. Пшел!.. Веди его пока.