Свое и чужое время - [16]

Шрифт
Интервал

— Откуда это у нас берется хамье? — проговорил Синий и крепко приложился к бутылке. Выдув хорошую порцию, выдохнул. — Жрать охота, Серега.

— Значит, скоро помрешь! — отозвался сердито Кононов, подступаясь к рассказу.

Изба уже выстудилась. Умерли шаги под окном, а Кононов продолжал свою повесть без прикрас, какими обычно изобилуют воспоминания.

— Ушел я тогда… Но про себя положил с Пашкой где-нибудь встретиться и как следует поговорить по душам… Навел справки. Узнал Веркин адрес и пошел по Самотечной к Покровке… Спешить некуда — нигде вроде не ждут, да и время совсем не в цене, чтоб особенно торопиться. Иду, всякие мысли обкатываю, а мороз их крепко прихватывает. Шапки нет. Кепь драная. Миновал Харитоньевский, прошел дальше и — сиг во двор. А во дворе длинный дом в два этажа. Отсчитал на первом четыре окна слева направо. Есть, горит! За занавесками тень. Постоял, покурил, и в подъезд. Думаю, про-верю-ка, как там каша, не прокисла ли? Под кнопкой звонка и моя фамилия значится. Вроде бы меня нет, а вот, поди ты, живу. Даю четыре звонка. Открывает женщина, но не Верка. Впускает меня и говорит: Верка в ванной, мол, а рукой указывает на приоткрытую дверь. Вошел. Тепло после улицы, свет глаза слепит. На тумбочке — наша свадебная фотография. Молодые, глупые… Входит Верка. На голову полотенце чалмой накрутила. Смотрит и плачет, с места не сдвинется. И я стою, не двигаюсь. Изменилась или не изменилась? По старым порядкам мне бы полагалось спросить: как жила? И если скажет: не одна! — лупцевать всей мужицкой правдой. Да уходил-то я не на заработки, стало быть, прав у меня — никаких! Баба есть баба! Что кошка, любит тепло. Коли своего нет — к чужому потянется… — Кононов ненадолго умолк, унимая старую ненависть в горле. — В общем, до утра… Грудь слезами обмывает, не отпущу, говорит… Куда ты, туда, мол, и я. Не боюсь, говорит, выселения… Утром выскочил, а она за мною: «Придешь?» — «Не приду!» — отвечаю, бегу, а у самого в горле першит. Думаю, пусть досыта настрадается, иначе какое там понимание… Прошла неделя… То у старшего брата переночую, то у Гришки или у дяди Вани. У дяди Вани, хоть он добрый, но реже, жена нелюдимая. Говорит, изба вам не съезжая, чтоб кажного пускать ночевать. Дядя Ваня, понятно, молчит. Он пришлый в этих местах, сам кое-как прилепился. Своей хаты под Ставрополем после войны у него не стало. Фрося — баба дородная, властная! Что-то она в Кунцеве строила и пригрела своего инвалида. Тогда Давыдково деревня была. Колхоз. Обошел всех по разу, кого и по два, а дальше куда? Не домой же? И вот тут-то решил еще раз наведаться к Верке. Она тогда ключи еще мне дала, ты мне муж, говорит, а не хахаль какой-то. Я и пошел. Во дворе огляделся — никого, ни души. А мороз проклятый кусается, когтит шкуру. Иззяб. В местах переломов (подарки лагерной жизни) так и свербит, хоть вой! Отпер тихонько и прокрался к Веркиной комнате. Вставил на ощупь ключ. А из комнаты мужской голос: входи, говорит, открыто… Ну вот и встретились, думаю… На кровати Пашка, ноги в сапогах ментовских по полу разбросаны, китель на стуле висит. В общем, ждет Верку. Ночничок, как лампадка, тлеет в углу. Пашка вскочил и к кителю. «Стой, не спеши, Павел Иванович Сухоруков! Тебе той квартирки мало, так сюда подобрался…» Бросился и подмял его, то бишь Павла Ивановича. Перевернул мордой к полу и о дубовый паркет хряскаю. Это тебе, говорю, за мамашу, это тебе за Верку, а это за вешалки… И снова по порядку… И такое удовольствие получаю, словно пасхальные куличи сладким чаем запиваю… Да недолго удовольствие длилось. Соседи прослышали и, оказывается, позвонили… Ворвались к нам, скрутили меня, а по дороге за своего сотоварища ребра мне пересчитывали, покуда одного не лишили. Протокол тот, понятно, пустил в ход. Стало быть, суд. На суду обвинительный листок хорошо поставленным голосом прочитали. «Находясь при исполнении служебных обязанностей, младший лейтенант Сухоруков Павел Иванович…» — и так далее и тому подобное. Мой защитник, плюгавенький человечек в детских очках, попискивает. «Прошу учесть, что младший лейтенант Сухоруков Павел Иванович не мог находиться на чужом участке при исполнении служебных обязанностей! Я прошу суд…» — и красненьким носиком-клубничкой уставляется в зал. Зал, конечно, хохочет. В цирке за клоунов деньги платят, а тут — бесплатно… «При исполнении!» — отвечают ему. Тут мой старший брат не утерпел и прямо с места: «При исполнении каких обязанностей?..» Зал пуще прежнего хохочет. А баба ему на морду ладонь, как узду, чтоб молчал, не лез куда не просят, сами, мол, разберутся. В общем, вынесли восемь за попытку к убийству младшего лейтенанта. Верка, однако, опротестовала решение, на кассацию подала, а кассация три скостила. Ну, думаю, не рожден я для свободы, а свобода для меня. Знать, в тюрьме мне подохнуть… По правде говоря, где она, воля, если в рукава дышишь от страха: туда нельзя, сюда не полагается! А все одно в колонию не хочется. Народ на вольной жизни не очень сочувственный, а в колонии и подавно! Укатали меня с другими уголовными мордами из пересыльного, чтоб окончательно ожесточился сердцем на человека, на порядки, которые будто бы самые мудрые люди придумали. Теперь, думаю, только бы выжить, чтоб остаток жизни как следует употребить… Надо, думаю, перво-наперво заколоть Павла Ивановича, а там поглядим, что дальше делать! И мысль шальная покоя все не дает. А что, если каждый, кто из заключения выйдет, своего Павла Ивановича порешит? Справедливо? Справедливо! Но вскоре понял, что в мыслях моих есть какой-то изъян. Но какой? Привезли на лесоразработку в Микунь, в тот самый, куда мы с тобой в семьдесят первом с экспедицией поехали… Мне там в аккурат тридцать два года исполнилось. Зима. Холод. Выходит, и года не погулял. Летом Верка там навестила. Навезла гостинцев лагерному начальству, свидание организовала. За время, которое я Верку не видел, она успела обабиться. Веселые девичьи глаза сделались грустными, а щеки остались такими, какими были, только чуть тяжелее. Ты, говорит, Серега, теперь не убивайся, все путем сделаю: работа у тебя будет легкая и почет тоже особый… Жили, говорит, мы не так. Поговорили о том о сем, и спрашиваю про своих, про мамашу. А Верка голову опустила, в глаза не глядит. Думаю, мамаша померла. «Рассказывай, что с мамашей?» Мамаши, говорит, твоей в Москве уже нету — выселили ее из-за тебя… К сестре и Димке уехала в Луки. Я большой палец сунул в рот, прокусил его до костей. Что это за жизнь, что кругом перед всеми виноватый? «Ладно, — говорю, — мне теперь все одно не жить, а ежели и выйдет жить, то кое-кому уйти из нее придется…» — «А кое-кто, — отвечает Верка, — и без твоего пострадал: семь ножевых ранений в грудь получил, еле жив остался, на ладан дышит…» — «Жаль, что кто-то меня упредил, — говорю, — я бы одним ударом сердце нашел…» Уехала Верка, а меня, как обещала, на легкую работу определили: кручусь-верчусь в зоне, одна видимость… А наш брат тем временем вкалывает на разработке… Иные копышатся, день убивают… В общем: какая кормежка, такая работа. Кручусь-верчусь в зоне, а все одно человеком себя не чувствую. Стала Верка чаще наезжать с полными сумками, угощает всех, кого надо… Где подарками, где деньгами откупит мое эдакое легкое существование. Хлопочет о досрочном освобождении, но зря. Считай, со срока срок схлопотал! Пошел последний год. Выпускать меня из зоны стали, хотя тогда Микунь то же, что зона. Все только мечтаю из нее выпрыгнуть. Даже деревья в городе не сажают, не украшают. Пылища кругом! Бежать — не убежишь! Кругом охрана. Даже с моста охранники наблюдают за идущим товарняком с лесоматериалом, чтоб кто-нибудь не улизнул из большой зоны. Приедет Верка, комнату снимет опять же у лагерного служаки, и мы целых пять дней на улицу не показываемся — друг на друга растрачиваемся, как в молодые годы. Вроде бы ожесточение маленько пожухло, и жизнь ключом во мне забила. Теперь как вспомню про Пашку, аж жалко становится. Хороший ведь малый был. Детство вместе с ним провели. Непонятно даже, что его так скрутило. Как подумаю, что не жилец, дух перехватит: ни жены, ни друзей, да еще без звания оставили, видать, за очередное паскудство… Теперь и не поймешь, кому легче, мне или ему. Я хоть без золотой рыбки остался, да при разбитом корыте с какой-то надеждой на перемену… А у него? Шиш с маслом! Приехала за мной Верка в теплой шубе. Морозы трескучие. Барахла мне теплого навезла. Костюм югославский, сапоги теплые на меху, полушубок, шапку-ушанку ондатровую. Отмыла-отскоблила, сама же побрила, вот только волосы не отросли. Слава богу, что сохранились. Напоследок попойку в честь моего освобождения лагерным жлобам устроила. Дали бумажку мне, и — айда! В поезде, в котором все шныряли охранники с овчаркой и пистолетами на боках, Верка мне говорит, что комнату свою разменяла на квартиру в Бирюлеве, мол, никто про то, что ты отдыхал в Микуни, не знает и знать не будет. Живи-де человеком, вот только проколись за сто первым… Сыграли мы с Веркой, можно сказать, снова свадьбу — три дня гуляли, пока подруги ее каблучки вконец не разбили. А потом начали поглубже в «себе» оседать, устраиваться, чтоб поменьше соприкасаться с чужою лозунговой жизнью. Мы по горло были сыты ее подгоревшею корочкой… Отбарабанит Верка в магазине и — домой! Дома чай с вареньем, а то и вино сухое грузинское с сыром. Верка директором в овощном работала, копейку хорошую делала. Людей своих подобрала — комар носа не подточит! И на пролетарской базе тоже знакомцы: осетины вперемешку с грузинами да армянами. Словом, крепко работают. А если что невзначай случится, так и на этот случай у них свой Женька имелся. Живем, вроде о лучшем мечтать нельзя… Крыша над башкой, барахло, и еда, и свобода во всю ширь, насколько зренья хватает! Живи, радуйся! Да не тут-то было, фиг с маком! Нету ее, этой радости. Вся вышла. Скучно жить: еда, тряпки, вино-пиво! Те, что сильно заскучали, в потеху ударились! Верка вроде бы и не рвется, а скучает жестоко. На работе вроде бы весела, при деле, дома — не то! Год прошел, другой, а я пристроиться не могу. Ребят не слышу! В Дорохове цех раскулачили, ребята — все врассыпную! Ищи ветра в поле! Синего искать ринулся. Кушкан надоумил, ищи, говорит, Миколу у трех вокзалов, там они (не сказал: бродяги)! Хожу день-другой, неделю, но зря. А тут возвращаюсь на электричке, гляжу — на товарной движение. Народ по повадкам знакомый. Думаю, погляжу-ка вблизи. Наутро оделся, взял портфель, как на работу, чтобы соседи чего не подумали, и на электричку. Задремал в ней и проехал товарную, вышел на Павелецкой. Ну и ну, коли так, решил, съезжу хоть погляжу на свой Косой переулок. Доехал до «Новослободской» и иду, давешний сон вспоминаю. Что ни шаг, тем все четче. Стоит, значит, мать над моей кроватью, я еще маленький, и гладит: ты, говорит, Серый, прости этому Пашке, сдуру он, по незнанию жизни тебя обидел… пойди помирись, пока он сам не осерчал, что ты не сумел простить его… Иду и грустнею от этого сна. Так уж и быть, помирюсь с Пашкой, а на неделе к мамаше поеду, может, что и подброшу. Зашел во двор, во дворе люди чужие, утекло мое время с родного двора, другие зато подтянулись и в свое время живут. Им конечно же не грустно, они со своим временем в союзе, вместе идут! А мое — утекло! Душа болит, будто все мое вымерло. Даже деревья кажутся чужаками. Не простили разлуки, тепло глаз моих выстудили, другим отдали, живите, мол. А мне-то куда? Стоит молодежь во дворе, нахальная, дерзкая, буравчиками буравит. Один подходит и спрашивает: «Вы кого же здесь ищете?» — «Где здесь Сухоруков Павел Иванович проживает?» Тот рукой указывает на подъезд и почему-то ехидно посмеивается: «Только он теперь помирает…» Поднялся по знакомой лестнице. Нажал на звонок. Пашкина сестра отпирает, но меня не признает и ведет за собою в комнату Пашка лежит без движения, только часто с ленцою позевывает, а глаза убежали под лоб и там кувыркаются, светясь пожелтевшим белком. «Здравствуй, Пашка! — говорю я тихо и становлюсь над ним. Он высох. От прежнего Пашки ничего не осталось. — Узнаешь меня?» Большой онемевший язык ворочается во рту, но сказать ничего не может. Кое-как промычал: «Узнаю». Темными зрачками уставился на меня. «Ну вот, Пашка, я и пришел. — Пашка моргает, вижу, мол, что пришел. — Пришел помириться. Прощаю тебе, Пашка, все… Я за доверчивость свою уже заплатил, да и ты — за свою! Выходит, мы квиты!» Постоял еще немного — и прочь. Следом Пашкина сестра семенит. «Да ты ли это? — интересуется. — Неужто же ты?!» — «А что со мной сделается! Стало быть, я!» — «А маманя где ваша?» — «Померла в прошлом году…» Я сбежал вниз и замер под тополями. Не могу понять, что происходит… Молодежь весело скалится. Детвора носится с криком. На душе погано. Никогда теперь другого Пашки не будет! Обидно, что не смог облегчить ему уход. А как облегчишь? Словами? А где эти слова взять, если все так вот перемешалось, перебродило, но еще не отстоялось?.. Рванул я в Хотьково к Ивану Митрофановичу. Проколот был у него. Кушкан не захотел таким подарочком, как я, обзаводиться, к Митрофановичу направил. Деньги вперед ему на год привез, накупил гостинцев, вина, чтоб не осерчал ненароком за то, что справку ему не предъявил с места работы. А где ее, эту справку-то, брать, если все только отмахиваются. Подарки и деньги принял, а про справку все равно напомнить не забыл. Гляди, говорит, парень, как бы тунеядство не вышло… Тунеядства для полного комплекта мне не хватало. Через два дня съездили с Веркою к Митрофановичу. Неделю пожили. Она, видно, подбросила деньжат для того, кто справкою допекает, пока я пристроюсь. Довольный Иван Митрофанович поручения сделал всякие Верке. А я все отыскиваю Синего. Думаю, куда ж вся республика застопервокилометровая провалилась? Неужели квартиры все получили, работой обзавелись, с прежнею жизнью не знаются?»


Рекомендуем почитать
Моменты счастья

В нашей стране живет 146 544 710 человек. Из них, как минимум два миллиона смотрели телеканал «Культура» и слушали радио «Серебряный дождь», где Алекс Дубас постоянно рассказывал о счастье и собирал его. Еще несколько десятков тысяч читали об этом в «Фейсбуке». Каждое чтение момента счастья в эфире, каждый пост – возвращались новыми и новыми историями. Здесь их почти тысяча. У вас в руках концентрат и катализатор счастья. Ваша собственная машина времени. Итак. Здесь были счастливы Артем и Юля, Михаил Жванецкий, Ингеборга Дапкунайте, Ася, Владимир Меньшов, Вано, Ольга, Андрей Шаров, Катерина, Аким, Слава Сэ, Алина, Андрей, Ивар Калныныш, Роман Геннадиевич, Вахтанг Кикабидзе, Даша, Лука, Максим Цхай, Инесса, Альберт Филозов, Сергей Юрский, Тамара, Нарине, Ирина Хакамада, Игорь, Малхаз, Людмила Петрушевская, Ляйсан, Костя, Владимир Кристовский Дайга, Андрей Бартенев, Алексей, Елка, отец Владимир, Тата, Айжан, Николай Цискаридзе и еще как минимум 903 человека.


Яркие огни, большой город

Джей Макинерни (Jay McInerney) — молодой американский журналист и писатель; родился в Хартфорде, штат Коннектикут; жил в Лондоне, Ванкувере, Токио, Нью-Йорке. Окончил Уильямс-колледж. Его работы публиковались во многих американских изданиях. Автор романов «Рэнсом» («Ransom», 1985), «История моей жизни» («Story of my Life», 1988). «Яркие огни, большой город» — его первый роман — опубликован в США в 1984 году («Bright Lights, Big City». New York, Random House, 1984).


Пазлы

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


У лодки семь рулей

Роман «У лодки семь рулей» рождается на глазах у читателя как художественное произведение, создаваемое в равной степени его главным персонажем — Алсидесом и его безымянным «автором», подлинным, хоть и не главным героем этого романа. Тема романа относится к числу так называемых «вечных тем» капиталистической действительности: человек и общество, одиночество человека среди себе подобных. И. Чежегова.


Игры на интерес

Сергей Кузнечихин объездил обширную часть страны – от Урала до Чукотки. Его наблюдения стали уникальным материалом для повестей, вошедших в новую книгу «Игры на интерес». Это не просто повествование о рядовых гражданах, простых людях – инженерах, работниках артелей и НИИ, это еще один сказ о России, о том, какой она была, но уже не будет. Проза Сергея Кузнечихина не вписывается ни в одно из существующих литературных течений. Это отдельный мир – самобытный и узнаваемый, который без преувеличения можно назвать крупным явлением русской литературы.


Черный петушок

Из журнала Диапазон: Вестник иностранной литературы №3, 1994.