— Я к вам по делу, Петр Ильич. Уже два дня, как Гроттэ приехал. Вам не до этого было, я не хотела говорить… Он ждет.
— Кого?.. Когда?.. Где?
— Нас с вами. Сейчас. У себя на даче.
— Зиночка, ну как же вы так?! Спасибо, что хоть сегодня, а не «позавчера». Мы, пожалуй, сейчас не достанем машины. Посмотрите, какая очередь на стоянке!
— Я, Петр Ильич… Я давно внизу. Я видела, когда вы шли… Но подумала: может быть, лучше не сразу…
Он коротко вздохнул и глянул на нее бегло, молча, почти растроганно.
«Нет, ничего не скажешь, — славный, славный она человечище».
2
Такси они все же достали. Долго маялись в очереди. Петр Ильич коротал время, стараясь не слишком заметно разглядывать тех, кто стоял перед ним с корзинками, чемоданчиками, авоськами. (Видно, ехали на пляж.)
Эстонского языка он не только не знал, но, как ни вслушивался, не мог заметить в эстонском хоть сколько-нибудь сходных с другими европейскими языками корней. А между тем этот северный язык поражал его музыкальностью. Он был похож на итальянский.
Жарко палило солнце, напекало макушки горожан, не защищенные по современной моде головными уборами.
Все, казалось, замерло от жары — люди, деревья, травы.
Голуби, пристроившись на краю голубиного водоема, на глазах у завистников устроили себе душ. Что-что, а жить они умели! Во-первых, стяжали себе без особых усилий звание птиц мира; во-вторых, не заботились о хлебе насущном (в Таллине, например, приезжие запросто кормили их свежими булками); в-третьих, эти наглые твари не забивали своих птичьих голов заботой о ближних: вопили (гуркотали) странными, будто идущими из живота, голосами, как мартовские коты.
— Петр Ильич, скорей! Наша очередь.
Машина тронулась.
Солнце палило все жарче, заливало Таллин, несмотря на обилие зелени, ровным, желтоватым блеском, без теней.
Вирлас, сидевшая рядом с Петром Ильичом, мягко опрокидывалась в его сторону от каждого толчка.
Над городом нависла тяжелая духотища. И вдруг она прорвалась дождем. Косо полетели длинные кап-ли, принялись бить об асфальт. Тяжело, с клекотом, зашелестели деревья. Потом выплыл, как будто откуда-то издалека, узкий клин моря. Его поверхность была вся изрыта дождем. Каждая капля, вдавливая упругую морскую гладь, образовывала четкое углубленьице.
Все вокруг шумело, шуршало, гнулось. А где-то очень далеко, вверху, сквозь дождь, проглядывало солнце, желто и мягко озаряя землю.
От берега, хохоча, побежали купальщики. Тот, кто не был раздет, прятался под навесом, в сразу измокшей и облепившей тело одежде.
Чем дальше ехала машина, тем шире делалась полоса моря. Завиднелись отшлифованные ветром и временем валуны, чем-то похожие на южные кремушки, — только огромные, рябые.
Потом справа медленно стал наплывать крутой спуск — бывший берег морской.
Далеко отступило оно, плоское, северное море, но оставалось собою — северным, гладким. До сих пор лежали валуны на этой каменистой, так тщательно и добро ухоженной земле.
Ветер, вихрь и длинный-длинный шорох листвы.
Все гнулось, вздыбливалось, будто не зная покоя, тоскуя и томясь, будто хотело вбиться в землю, уйти в нее и вместе вырваться из этой земли и полететь куда-то косо, наотмашь, как дождь.
Странно грозовое беспокойство. Оно захватывает и человека. Замирая и словно бы никак не придумав то единственное, что надобно ему сделать, он готов улететь куда-то, как эта соринка, песчинка, хлынуть вниз ливнем, уйти накоротко с еще бьющимся — нет, с еще сильнее-сильнее бьющимся — сердцем туда, где тонкие, белые, едва приметные корешки трав.
Дождь, дождь, дождь… Вот он, его язык — многоголосый и безгласный, — ветра, земли и дальней, спичечной молнии.
Оба они сидели в машине задумавшись.
— Зина, смотрите!
На другой стороне залива показалась верфь — портовые краны, серебряно-тусклые сквозь рябь дождя.
И вдруг, похожая на узкий красный шпагат, провисла над землей радуга. От травы пошел пар.
— Товарищ шофер, нам далеко еще?
— Недалеко…
Под бегущие колеса машины, мягко чиркая, кидался гравий.
Петр Ильич с трудом оторвал от моря глаза и попытался сосредоточиться.
3
Хотя Гроттэ, как говорила Зина, их ждал (и даже назначил для этой встречи день и час), Петр Ильич испытывал неловкость из-за того, что они едут к Гроттэ домой. Повидать изобретателя на заводе было бы много естественней для Петра Ильича, ибо больше отвечало его понятиям о деликатности.
С Гроттэ договаривалась Вирлас. Ее такту Петр Ильич не очень-то доверял. Она могла, например, воспользовавшись правом женской непосредственности, — которую, кстати, так поощрял Гроттэ! — рассказать ему, что Петр Ильич сильно расстроен (он совершенно теперь одинок — одинок как перст!.. Поссорился с дочерью), могла, сложив руки в перчатках (так виделось это Петру Ильичу), переплетая их между собой пальцами и глядя снизу вверх в глаза Гроттэ, сказать: «Поддержите его, Бенжамен Гугович! Прошу вас, будьте товарищем!»
От одного предположения, что это могло выглядеть примерно так, Петру Ильичу становилось жарко. Конечно, все это было только похоже на правду, только вязалось с характером Зины, сделать этого на самом деле она не могла, потому… Ну потому хотя бы… что была серьезным профессионалом.