Воронков бежал, прихрамывая, судорожно разевая рот, и выкрикивал свое: ура, за Родину, за Сталина! Пот застилал глаза, сердце колотилось у глотки, колени подгибались, но он не отставал от комбата, который легкими скачками бежал впереди цепи. Раз комбат с ними, мелькнуло у Воронкова, значит, возьмем траншею. Не можем не взять. Вышибем немцев и погоним к третьей траншее. Не можем не вышибить и не погнать. Ура!
То ли пот заливал, то ли солнце слепило, то ли дым стлался, окутывая, но зрение временами ненадолго меркло, и Воронков боялся: собьется с направления, не туда побежит. А ему надо вместе с комбатом, ко второй траншее. Где-то рвались снаряды, мины и гранаты, где-то взрезали горячий дневной воздух пули, однако казалось: не здесь — в стороне, далеко. Вперед, лейтенант Воронков, вперед, его бессмертная девятая рота, от которой осталось так немного…
В грудь толкнуло, как ударило, и, отброшенный встречной силой, Воронков упал на бок. Подумал: что со мной? — и потерял сознание. Очнулся, не понимая, где он, и что с ним, и он ли это. В глазах темно, бежит в дыму? Грудь разламывало болью — ранен, что ли? И он не бежит, а лежит. И тогда Воронков жалобно, по-щенячьи застонал.
Над ним наклонились. Из наплывавшего тумана проступили лица, но он не узнал их. Как сквозь тампон индпакета пробивались голоса — он не узнавал и голосов. Где я, что со мной, где рота, где комбат, взяли высоту? Мысли промелькнули, не оставив следа, и он опять потерял сознание.
Теперь оно воротилось к нему немеркнущее, он и видел и слышал. Но до этого был рваный сон или примерещилось: Воронковых домашняя собачка, мамина любимица, кудлатая, с черной челкой, закрывающей глаз, как у Гитлера, собачка что-то пролаяла, а потом примерещился сам Гитлер — с черной челкой, падавшей на глаз, и Гитлер что-то пролаял на своем немецком. И все это исчезло, Воронков ощутил себя — грудь в бинтах, в крови, тошнит от боли и слабости. Узнал: рядом Разуваев, Тулегенов, комбат, Света Лядова, переговариваются — да, да, это их голоса.
— Взяли траншею? — спросил он.
Санинструкторша склонилась, всмотрелась:
— Что, товарищ лейтенант? Если можно, погромче…
— Траншею… взяли?
— Взяли, — ответил капитан Колотилин.
— А высоту?
— А высоту еще нет. Будем брать третью траншею. Но уже без тебя…
— Со мной что?
— Сшибло пулеметной очередью, — сказал капитан Колотилин. — Жалко…
Воронков молча прикрыл глаза. Та-ак. Значит, считай, высоту почти взяли? Или почти не взяли? Одно и то же. Повезло ему, не повезло с высотой 202,5? А с очередью — определенно повезло: не убитый, может, и выкарабкается. Да-а, шестое ранение. Прежде одни осколки, теперь и пули. А рота его все-таки жива, коль живы старшина Разуваев и Ермек Тулегенов.
— Света, пусть санитары уносят его к дороге, — сказал комбат. — Прощай, ротный…
Воронков поморгал ресницами, прощаясь со всеми сразу. Примеряясь, пожилые, с седоватой щетиной санитары подняли носилки и шагнули: передний медлил, задний напирал. Воронков не видел, не мог видеть, как капитан Колотилин подошел к замершей, настороженной Лядовой: крепкий, мускулистый, низко посаженная крупная голова без каски и без пилотки, рыжеватая шерстка в расстегнутом вороте, и на жестоком, неподвижном лице словно бы чужая, странная улыбка, и пахнет от него смесью пота, водки и одеколона.