но в душе мы решили смело,
что на стройке железных лет
ненадежное это дело.
Не по-ханжески, а всерьез
тяготясь красотой досадной,
волны темных своих волос
ты отрезала беспощадно.
И взяла себе, как протест,
вместе с кожанкою короткой
громкий голос, широкий жест
и решительную походку.
Но наивная хитрость та
помогала, по счастью, мало:
русской девушки красота
все блистательно затмевала.
Все ребята до одного,
сердце сверстницы не печаля,
красоты твоей торжество
благородно не замечали.
Так в начале большого дня
валом катится упоенно
фезеушная ребятня,
беззаветный актив района.
Так вошел в тот немирный год
на призывный гудок России
обучающийся народ,
ополчение индустрии.
Видно сразу со стороны,
в обрамлении снега чистом,
что подростки моей страны
принаряжены неказисто.
Не какой-нибудь драп да мех,
а овчина, сукно и вата.
И манеры у нас у всех,
без сомнения, грубоваты.
Тем, однако, что мы бедны
и без всяких затей одеты,
мы не только не смущены,
а не знаем совсем об этом.
Да к тому же еще и то,
что с экскурсиею своею
мы видали твое пальто
в залах Ленинского музея.
Той же марки его сукно,
только разве почище малость,
и на те же рубли оно,
надо думать, приобреталось.
И приметы того видны,
как, вернуть ему славу силясь,
руки верной твоей жены
не однажды над ним трудились.
Но на долю еще ее,
перехватывая дыханье,
потруднее пришлось шитье,
горше выпало испытанье.
Словно утренний снег бледна,
в потрясенной до слез России
зашивала на нем она
два отверстия пулевые.
И сегодня еще живет,
словно в сердце стучится кто-то,
незамеченный подвиг тот,
непосильная та работа…
На стройке дней, непримиримо новых,
сосредоточив помыслы свои,
взыскательно мы жили и сурово,
не снисходя до слабостей любви.
Проблемы брака и вопросы пола,
боясь погрязть в мещанских мелочах,
чубатые трибуны комсомола
не поднимали в огненных речах.
И девочки железные в тетрадках,
меж точными деталями станков,
не рисовали перышком украдкой
воркующих влюбленно голубков.
А между тем, неся в охапке ветки,
жужжанием и щебетом пьяна,
вдоль корпусов и вышек пятилетки
к нам на заставу шумно шла весна.
Еще у нас светилось небо хмуро
и влажный снег темнел на мостовой,
а наглые продрогшие амуры
уже крутились возле проходной.
Сквозь мутное подтекшее оконце,
отворенное кем-то как на грех,
в лучах внезапно вспыхнувшего
солнца
один из них влетел в ударный цех.
Склонясь к деталям пристально и
близко,
работал цех под равномерный гул,
заметил он в конце пролета Лизку
и за рукав спецовки потянул.
Она всем телом обернулась резко
и замерла, внезапно смущена:
в дрожащих бликах солнечного блеска
стоял влюбленный Яшка у окна.
Но не такой, как прежде, не обычный,
изученный и вдоль и поперек,
на улочках окраины фабричной
тоскующий о бурях паренек.
Совсем не тот, что, бешено вздыхая
(он по-иному чувств не выражал),
ее не раз от школы до трамвая
вдоль фонарей вечерних провожал.
Не тот, не тот, что в комсомольских
списках
под номером стоял очередным,
а ставший вдруг — до боли сердца! —
близким,
до запрещенной слабости родным.
Растерянно она тянулась к Яшке,
ужасная ее толкала власть
к его груди, обтянутой тельняшкой,
с беспомощным доверием припасть.
Еще не зная, что случилось с нею,
неясный шум ловя издалека,
стояла Лизка, медленно бледнея,
у своего умолкшего станка.
И, лишь собрав всю внутреннюю силу,
воззвав к тому, чем сызмала жила,
она смятенье сердца подавила
и мир вокруг глазами обвела.
Но, рвясь вперед сквозь даль
десятилетий,
ударный цех своею жизнью жил.
Никто ее паденья не заметил,
и в нежности никто не уличил.
Надев на плечи жесткие халаты,
зажав металл в патроны и тиски,
самозабвенно шабрили девчата,
решительно строгали пареньки.
И во владеньях графики и стали,
на кумачовых лозунгах стены,
отчаянно бесчинствуя, плясали
восторженные зайчики весны.
…Домой шагала дочь своей эпохи
сквозь вешний плеск, сквозь брызги
и ручьи,
среди людской веселой суматохи,
в сумятице столичной толчеи.
Кругом нее, тесня ее сознанье,
под крик детей и кашель стариков,
как будто непрерывное деянье,
шло таянье задворков и дворов.
Средь кутерьмы и бестолочи этой
(как там апрельский день ни назови!)
ее томили первые приметы
едва полуосознанной любви.
У стен, хранящих памятные знаки,
на каменных аренах площадей
не отдавала Лизка ей без драки
ни пяди философии своей.
Но в темных переулочках попутных,
глотая воздух влажный, как питье,
она уже догадывалась смутно
об истинном значении ее.
Она сопротивлялась не на шутку,
шепча заклятья правил и цитат,
но сердце билось весело и жутко
под кожанкой, как маленький набат.
А может, все из-за того лишь было,
что по пути весенняя капель
живой водой нечаянно кропила
ту девочку, несущую портфель?..
Она свернула влево машинально
и поднялась по лестнице сырой,
где в суете квартиры коммунальной
жила вдвоем со старшею сестрой.
Они отважно жили и неловко,
глотали чай вприкуску по утрам,
обедали в буфетах и столовках
и одевались лишь по ордерам.
Их комната, пустынная, как зала,
в какой солдаты стали на постой,
как помнится мне, вовсе не блистала
девической ревнивой чистотой.
Поблекших стен ничто не украшало,
лишь выступал из общей пустоты
один плакат, где узник капитала
махал платком сквозь ржавые пруты.
Но в этот синий вечер почему-то