Спор о Белинском. Ответ критикам - [29]
Даже такой поклонник «лучезарного блеска беспримерно светлой личности» Белинского, как С. А, Венгеров (Сочин. Белинского, III, 523), – и тот должен был напоследок, не в III, а в V томе (стр. 552), констатировать в своем любимце по отношению к Полевому «бесконечную несправедливость и жестокость», – и к тому же проявленные тогда, когда, разоренный после закрытия правительством «Московского телеграфа», Полевой изнывал в борьбе с градом несчастий.
Так не зря ли обидел меня г. Ч. В-ский, считая мою характеристику отношений Белинского к Полевому «непомерной придирчивостью»? Так не лучше ли, не благоразумнее ли поступил г. Бродский, которому – правда, по особым соображениям – вовсе «не хотелось говорить» об этой моей «странной» характеристике?
В одном пункте я должен сделать уступку Н. Л. Бродскому (отчасти и П. Н. Сакулину тоже, на 116-й стр. своей второй статьи, слегка касающемуся данного вопроса): я не имел достаточно оснований сказать, что Белинский «своими ошибками всецело обязан самому себе»; подчеркнутое слово нужно было бы заменить другим, менее решительным, так как, при общей внушаемости Белинского действительно следует признать, что не только правильное и хорошее мог он брать у других, но и дурное. Однако и здесь я вынужден отметить, что г. Бродский защищает Белинского от меня не так, как, с его точки зрения, было бы надо, и противоречит самому себе. «Кстати, – спрашивает мой оппонент, как примирить его (мое) утверждение, что „Белинский свое хорошее и правильное получал о г других – своими ошибками всецело обязан самому себе“, с фактом, что Станкевич считал пушкинские сказки „ложным родом“, „просто дрянью“, „Конька-Горбунка“ находил „несносным“?» (Стр. 15) Г. Бродский простодушно не замечает, что такой постановкой вопроса он уже во второй раз, выдает Белинского с головой значит, невозможно, чтобы Белинский думал и. так, как Станкевич, или додумался до своих взглядов на пушкинские сказки и «Конька-Горбунка» самостоятельно? Значит, я прав, что Белинский вообще был отголоском чужих мнений (против чего, однако, возражает г. Бродский)? Ведь если стать на скользкую для Белинского точку зрения его защитника, то последний должен бы и мне дать право строить, например, такие умозаключения: оттого Белинский высоко ценил Лермонтова, что Краевский, с которым наш критик в то время был очень близок, считал Лермонтова «меркой всего великого» (Письма, II, 252); оттого Белинский признал Гоголя, что, по свидетельству С. А Венгерова (Собрание его сочинений, 1913, II, стр. 175), Гоголь «был истинным любимцем всего кружка» Станкевича и, «в общем, увлечение Белинского Гоголем не составляет его личной заслуги» (стр. 177); оттого Белинский приветил Кольцова, что на Кольцова обратил внимание, его открыл Станкевич. Но такого права г. Бродский не даст же мне?
На мое утверждение, что Белинский был «несведущ», Н. Л. Бродский отвечает «только ссылкой на сочинения подлинного Белинского да словами ученого современника Белинского (Грановского): „Противнее всего было слушать суждение о невежестве Белинского!“» (Стр. 35).
У Грановского этого нет; у подлинного Грановского сказано так: «Противнее всего было слушать суждения С-ва (Строева) и Бодянского о невежестве Белинского» (Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897, II, 341).
Г. Иванов-Разумник не всегда логичен. Он утверждает, что похоронить придется не Белинского, а мою статью, на которой надо поставить «беспощадный крест»; и это – не потому, чтобы я «дерзнул» восстать на Белинского: «дело не в дерзости, а в искренности». Через несколько строк автор признает мою искренность: значит, хоронить меня, как писателя, не за что? Но нет, разрушая логичность своего построения, кроме искренности, уже новое требование предъявляет г. Иванов-Разумник: «наличность основательного фактического багажа».
По существу, он прав в своих обоих требованиях; но ни в одной фактической ошибке он меня не уличил, скудости моего багажа ни в чем не показал. И мне думается, что весь мой спор с противниками, в частности с г. Ивановым, касается не фактов, а их истолкования. Так думает, во второй своей статье, и П. Н. Сакулин: «Все дело – в новом истолковании ранее известных фактов, в своем угле зрения» (стр. 89).
Но, как бы то ни было, благожелательный совет г. Иванова-Разумника пополнить свой багаж, я свято исполняю и буду исполнять: век живи – век учись.
Зато я не последую другому его совету сделать такой наивно-статистический опыт: «взять знаменитые „пушкинские статьи“ Белинского и подсчитать в них, с одной стороны, все ошибочные суждения о Пушкине… а с другой стороны, все суждения, сохранившие силу и до наших дней», – каких окажется больше? Для меня гораздо важнее этой арифметики общий дух, общий смысл статей Белинского, синтетическая оценка Пушкина; какова же она, я на это указал выше.
Нелогичен г. Иванов-Разумник и в том отношении, что, «хороня» мою статью о Белинском, он на ее основании хоронит и мой метод вообще. Но разве в том, что статья моя, по мнению г. Иванова-Разумника, так дурна, виноват непременно мой метод, а не я сам? Ведь метод-то, может быть, и хорош, а только применила его неискусная и невежественная рука. Дело, может быть, не в методологии, а в самом методологе. Г. Иванов сам же недавно утверждал, что «похоронить» силуэт надо за мое незнание фактов; а ведь знать факты – этого, конечно, в первую очередь требует всякий метод, в том числе и мой. И если мой оппонент справедливо замечает, что «всякая теория имеет право на существование – до тех пор, пока не разобьет себе лба о факты», то лоб моей теории, слава Богу, остался цел, потому что и не было тех фактов, о которые он мог бы разбиться. Во всяком случае, повторяю, всю ответственность за свою статью я возлагаю исключительно на себя, а не на свою теорию.
«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.
«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».
«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».
«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».
«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.
«Одинокое произведение Грибоедова, в рамке одного московского дня изобразившее весь уклад старинной жизни, пестрый калейдоскоп и сутолоку людей, в органической связи с сердечной драмой отдельной личности, – эта комедия с избытком содержания не умирает для нашего общества, и навсегда останется ему близок и дорог тот герой, который перенес великое горе от ума и оскорбленного чувства, но, сильный и страстный, не был сломлен толпою своих мучителей и завещал грядущим поколениям свое пламенное слово, свое негодование и все то же благородное горе…».
В предлагаемой вниманию читателей книге собраны очерки и краткие биографические справки о писателях, связанных своим рождением, жизнью или отдельными произведениями с дореволюционным и советским Зауральем.
Статья написана на материале несохранившейся студенческой работы Добролюбова, выполненной на третьем курсе Главного педагогического института. Послужила поводом для знакомства с Н.Г. Чернышевским и положила начало постоянному сотрудничеству Добролюбова в «Современнике». С этой статьей Добролюбов вошел в русскую литературу и заявил себя в ней как крупная самостоятельная величина. Большой общественный резонанс статьи, посвященной такой «академической» теме, как журнал XVIII в., объясняется тем, что Добролюбов сумел придать ей серьезный современный интерес, не выходя при этом за рамки материала.
«…Итак, «действительное» есть то, что есть в самом деле; «воображаемое» есть то, что живет в одном воображении, а чего в самом деле нет; «призрачное» есть то, что только кажется чем-нибудь, но что совсем не то, чем кажется. Мир «воображаемый» в свою очередь разделяется на «действительный» и «призрачный». Мир, созданный Гомером, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Купером, Гете, Гофманом, Пушкиным, Гоголем, есть мир «воображаемый действительный», то есть столько же не подверженный сомнению, как и мир природы и истории; но мир, созданный Сумароковым, Дюкре-Дюменилем, Радклиф, Расином, Корнелем и пр., – есть мир «воображаемый призрачный».
«…И вот, когда им случится играть пьесу, созданную высоким талантом из элементов чисто русской жизни, – они делаются похожими на иностранцев, которые хорошо изучили нравы и язык чуждого им народа, но которые все-таки не в своей сфере и не могут скрыть подделки. Такова участь пьес Гоголя. Чтоб наслаждаться ими, надо сперва понимать их, а чтоб понимать их, нужны вкус, образованность, эстетический такт, верный и тонкий слух, который уловит всякое характеристическое слово, поймает на лету всякий намек автора.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.