— Какая мне опера более всех нравится? Если б я был хвастлив, то сказал бы: "Разумеется, "Дон Жуан!" Но я откровенен и сознаюсь, что и музыку Верди слушаю с большим удовольствием, например, "Трубадура", "Травиату"…
— "Травиату"? Да ведь все наши примадонны толсты, а Травиата умирает от чахотки? Да и декорации в "Травиате" очень незавидны.
— Опять-таки должен сознаться, что ни певицы, играющей Травиату, ни декораций не видел.
— Как не видели? Где же вы сидите?
— А в парадизе, притом на второй скамье. Первая скамья, как известно, искони абонирована, и абонементы эти переходят из рода в род, от отца к сыну, так что нашему брату, постороннему, не родившемуся под счастливой абонементной звездой, приходится удовольствоваться второй скамьей; а с этой ничего не видно, если с опасностью для жизни не перегибаться всем корпусом через головы впереди сидящих. Я сажусь обыкновенно лицом к стене, чтобы не ослепнуть от яркого блеска люстры, висящей перед самым носом, закрываю глаза и обращаюсь весь в ухо.
— Все-таки не понимаю, зачем вы ходите наверх, а не в партер?
— Очень просто: потому, что по скудности финансов не имею доступа в преисподнюю; поневоле взлетишь в высшие сферы.
Моничка посмотрела на молодого человека искоса и сжала иронически губки.
— Вы, как поэт, везде, кажется, взлетаете в высшие сферы.
"Окончательно провалился!" — подумал поэт.
Не более успеха, однако, имел и правовед у гимназистки.
— Поедете вы отсюда в Париж? — спросил он ее по-французски.
— Не думаю, — отвечала она на том же языке. — Сестра пьет сыворотки и, вероятно, придется пробыть здесь все лето. Да в Париж в это время года, я думаю, и не стоит: жарко, душно, как во всяком большом городе; да и вообще туда, кажется, не стоит.
— Ай, ай, m-lle Nadine, какие вы вещи говорите! Париж — центр всемирной цивилизации, всякого прогресса: науки, искусства, высшее салонное образование, всевозможные безобразия наконец — все это сосредоточено в новом Вавилоне, как в оптическом фокусе, и всякого мало-мальски образованного человека влечет туда с неодолимой силой, как магнитная гора в арабской сказке. Приблизится к такой горе на известное расстояние корабль — и все железо корабля: гвозди, обивка и прочее вырывается само собою из стен его и мчится навстречу волшебной горе.
— То-то, — подхватила Наденька, — что когда железные части такого корабля отрывались от него, существенные составные его части, как-то бревна и доски, лишались взаимной связи, распадались, и бедные пассажиры судна погибали в волнах. Молодежь, стремящаяся на всех парусах в Париж, лишается там своих гвоздей и распадается в ничто. Недаром гласит немецкая поговорка: "Nach Paris gehen Narren, davon — kommen Gecken" [68].
Правовед усмехнулся, подбросил себе в глаз стеклышко (в чем достиг настоящей виртуозности) и свысока посмотрел на собеседницу.
— С ваших, m-lle, хорошеньких губ как-то странно слышать столь резкий приговор. Верно, Добролюбова начитались?
— Не скрываю, начиталась.
— Кстати, как вы смотрите на танцы? Добролюбов по своей неуклюжести, не танцевал, — поклонники его ненавидят танцы.
— Видите, m-r Куницын, я люблю побесноваться, покружиться; как-то особенно весело, точно улетаешь куда-то; но все-таки танцы — ребячество, глупость. Лиза тоже не танцует.
Куницын расхохотался.
— Потому и глупость, что m-lle Lise не танцует? Она для вас авторитет? В настоящее время, m-lle, авторитеты — нуль, всяки имеет обо всем свое собственное мнение.
— Да и я же высказываю свое собственное мнение! Ну, сами посудите: в огромный, празднично освещенный зал сходится в пух и прах разряженная толпа — для чего, спрашивается? Чтобы попрыгать, как марионетки, под такт музыки! Неужели это не глупо?
— А, нет, m-lle, в некоторых отношениях бальная музыка решительно незаменима. Она заглушает задушевный разговор, так что изливайся перед любимым существом сколько угодно — никто не услышит. Потом она дает случая обнять это любимое существо, прижать от глубины души к сердцу, что во всяком другом случае было бы преступлением.
— Все это вздор! — перебила Наденька. — Вы говорите про любимое существо, а любовь — нелепость!
— Вот как! А не обожали ли вы сами в гимназии кого-нибудь из учителей?
— Были у нас глупенькие, которые обожали. Я слишком умненькая для того.
— Погодите немножко, придет и ваша пора, будете сами глупенькой.
— А вы уже глупенький?
— К вашим услугам.
— То-то я заметила, — Наденька засмеялась.
— Смейтесь, смейтесь! Вспомяните мое слово: не успеете оглянуться, как окажетесь глупенькой.
— Перестаньте вздор нести, — серьезно заметила гимназистка. — В сентиментальный период романтиков любовь действительно была в моде; нынче она брошена, как шляпка старого фасона.
— Так-с. И всякая привязанность вздор?
— Привязанность? Нет, разумная — не вздор. Разумная привязанность рождается вследствие долгого знакомства с предметом нашей привязанности, когда мы успели вполне убедиться в душевных достоинствах его. Любовь же, в том смысле, как вы ее понимаете, — в смысле влюбленности, безотчетного, глупого влечения, — разлетается, как дым, коль скоро любимое существо сойдет с пьедестала, на который вознесено нашей же фантазией, и разоблачится в свою обыденную, человеческую форму.