Оркестр военной музыки на балконе висбаденского курзала недавно умолк. Толпа гуляющих стала разбредаться. Смеркалось. В занавешенных окнах игорного дома засветились огни. Над прудом, сливавшимся в отдалении с неопределенной, мглистой чащей парка, лениво всползали ночные пары. Померанцевые деревья по берегу пруда рассыпали обильнее свои чистые благоухания. Вот вспыхнули один за другим и фонари перед курзалом и облили своим белым газовым светом несколько пестрых групп, наслаждавшихся, за небольшими, симметрично расставленными столиками прелестью летнего вечера и произведениями курзальской кухни, которыми расторопные кельнеры, шмыгавшие от одного стола к другому, старались наперерыв удовлетворять желающих.
— Мамаша-голубушка, пустите! — раздался за одним из столов свежий, звонкий голос.
Вкруг этого стола сидели четыре особы женского пола: одна пожилая, три молодые. Девушке, произнесшей приведенные слова, было лет не более пятнадцати. Черты ее, еще неопределившиеся, но необыкновенно миловидные, дышали детскою доверчивостью. Темно-каштановые волосы ее были выстрижены в кружок, как у мальчика, вероятно, в подражание старшей сестрице, еще короче остриженной; что они были сестры — говорило их близкое семейное сходство. Но если младшая походила на мальчика, то старшая, с ее бледным лицом, выразительными, серьезными глазами, сильно смахивала на молодого студента, только что сдавшего свой приемный экзамен и считающего себя потому несколькими головами выше "непосвященной черни". Одеты они были обе просто, в платья темных цветов. Тем резче отличалась от них изысканностью и пестротою наряда третья девица, весьма недурная, маленькая, подвижная, шестнадцатилетняя брюнетка. Густые, смоляные кудри ее, бойко зачесанные на один бок, сплетались на затылке, как бы нехотя, под сетку и выползали оттуда там и сям резвыми змейками. Пожилая дама, наконец, мать двух сестер, глядела кровной аристократкой.
— Нельзя, Наденька, — отвечала последняя решительно на просьбу младшей дочери, — неприлично.
Старшая дочь усмехнулась.
— Неприлично? Если вы, маменька, боитесь, что кто увидит, так ведь завтра же нас уже не будет здесь. Отчего не доставить удовольствия детям?
— Mais elles joueront…[1]
— Oh, non, ma tante, — вмешалась живая брюнетка, — nous observons seulement, nous ne jouerons pas.[2]
— Vraiment? Eh bien, allez.[3]
Отроковицы весело вскочили со своих стульев.
— Ты, Лиза, не пойдешь с нами? — отнеслась к сестре Наденька.
— Нет. Но, Моничка, ты старше ее, пожалуйста, следи за ней, чтоб она не играла.
— Будь покойна! — засмеялась в ответ брюнетка, увлекая подругу к центральным дверям игорного дома.
Миновав огромную залу с колоннами, в которой по временам даются общественные балы, и поворотив налево, девушки проникли в самый храм азарта. Благоговение внушающею торжественностью повеяло на них оттуда. Стены, обитые красным сукном, увешанные роскошными зеркалами, раздвинулись, казалось, в стороны, чтоб дать место длинному, зеленому столу, усыпанному металлическими деньгами и окруженному густою толпою играющих. Лица, одни огненно-красные, другие смертельно-бледные, дышали отталкивающею алчностью. Черты спокойные, с обыкновенным выражением, составляли исключение.
Среди сдержанного шепота (громко в игорных залах говорить воспрещено) раздавалось бряцание монет, кружение рулетки, занимающей средину стола, скакание шарика и бесстрастный голос главного крупье:
— Faites votre jeu, messieurs! Le jeu est fait, rien ne va plus![4]
Шарик успокаивался в одной из клеток рулетки.
— Dix-sept, noir, impair et manque! [5]
Цвета лиц изменялись, бормотались проклятия, слышались сдержанные возгласы дикой радости. Крупье своими деревянными грабельками сгребали с неимоверным проворством со всего стола большую часть денег; к немногим выигравшим ставкам они бросали с тою же ловкостью соответственные суммы. Опять раздавался бесстрастный голос: "Faites votre jeu, messieurs", опять звякали деньги и прыгал шарик. Подобные же звуки доносились из смежных зал.
Пугливо подошли наши девушки к столу и с видимым интересом стали наблюдать за игрой; глазки у них разгорелись.
— Разве рискнуть? — спросила шепотом Моничка.
— Мы обещались не играть.
— Мало ли что! То нас ведь не пустили бы.
— Но, кажется, меньше гульдена нельзя ставить?
— Так неужели у меня нет гульдена? Я поставлю.
Она торопливо достала маленькое портмоне, оглянулась по сторонам: кажется, никто не видит — и швырнула на стол новенький, блестящий гульден. Монета покатилась и остановилась на краю стола. Ближний крупье поднял ее и осмотрелся на окружающих.
— Куда же его поставить?
Барышни переглянулись и, застыдившись, спрятались за соседей. Один из этих последних, сутуловатый, мрачный немец, выручил их из беды:
— Поставьте на rouge, — сказал он крупье. Рулетка завертелась — вышло rouge. Куш Монички удвоился. Рдея от удовольствия, потянулась она за ним. Но в то же время протянулась за выигрышем и чужая рука — рука услужливого соседа.
— Да гульден был мой… — осмелилась запротестовать девушка.
— Нет, мой! — отвечал тот решительно и завладел спорной ставкой.