Первый день пребывания друзей-натуралистов в Интерлакене прошел для них решительно незаметно.
В садик пансиона R. выходит небольшой, двухэтажный флигель. Одна из комнат в нижнем этаже носит название садовой, Gartenzimmer, и служит местом собрания пансионеров в свободное от еды и прогулок время. Есть в ней фортепьяно, есть диваны по стенам и полка книг (по преимуществу французских романов), есть на окнах горшки с цветами, заслоняющими своей густою зеленью даже наружный свет, отчего в комнате царствует и в светлый полдень отрадный полусумрак. Над входом в Gartenzimmer распустился навес, весь из зелени: на железных, вертикальных прутьях, обвитых широколиственным ползучим растением, покоится железный же скелет крыши, скрытый в сочно-зеленый полог того же растения.
Под этим-то навесом, в ожидании послеобеденного вожделенного аравийского напитка, сразились впервые на шахматном поле Змеин и Лиза. Первый убедился вскоре, что имеет дело с достойным противником. Куницын собрал около себя целую компанию слушателей, в том числе и двух наших героинь, в Gartenzimmer; с талантом и вкусом сыграл он на фортепьяно несколько блестящих салонных пьес. Ластов уселся в одной из садовых беседок рисовать интерлакенский монастырь.
Настал вечер. Началось обычное фланирование по главной алее; а тут уже и десятый час, законное время к отдохновению от тяжких дневных трудов.
Когда Ластов проходил коридором в свою комнату, мимо него прошелестело женское платье. Он оглянулся и узнал, при свете лампы, Мари, молоденькую горничную, взявшуюся поутру прибрать их вещи. Он назвал ее по имени, она остановилась.
— Чего прикажете?
— Мне хотелось бы поболтать с вами, Мари.
— Мне некогда.
— Ну вот! Для меня найдется минутка. Я должен откровенно сказать вам, что немножко уже влюблен в вас, вы и не воображаете, как вы милы!
— К чему эти плоские комплименты, которым и поверить-то нельзя. Придумали бы хоть что поостроумнее.
— Да? Ну, так подайте же ручку.
— Это к чему?
— Подайте, говорю я вам: будет остроумнее.
— Извольте — если уж необходимо нужно. Схватив невинно протянутую к нему руку, Ластов поднес ее к губам.
— Ай, — вскрикнула Мари, отдергивая ее с быстротою, и продолжала, понизив голос: — Как же это можно, сударь! Они у меня такие грубые от работы…
— А губки у вас негрубые от работы?
И молодой Дон Жуан наклонился к ней, чтобы удостовериться в спрашиваемом. Девушка отскочила и ретировалась на лестницу:
— Gute Nacht, Herr Naturfuscher! [61]
Утро глядело уже светло и жарко в обитель Naturfuscher'oB, когда проснулся один из них — Ластов. Он вскочил с постели, протер глаза, взглянул на часы, лежавшие на столе и показывавшие 8, и подошел к окну; целую ночь оно оставалось настежь, и жгучие поцелуи солнца обдавали теперь поэта попеременно со свежими струями утренней прохлады. Окно выходило на Юнгфрау, и, очарованный дивной картиной, юный сын Аполлона провел некоторое время в безмолвном созерцании ее.
— Змеин, — проговорил он наконец, — вставай, посмотри, что за душка.
Приятель пробудился, потянулся и приподнялся на локоть.
— Душка? Уж не ты ли? Хорош, нечего сказать, decolte, как наши девы.
— Какие девы?
— Да, я и забыл, что обещался не рассказывать.
— Нет, — сказал Ластов, — я говорил не про себя, а про настоящую душку, про Юнгфрау, прелестную деву гор.
— Однако у тебя жажда любви действительно неодолима: даже в гору влюбился, потому единственно, что она "Jungfrau". Ты, конечно, написал ей уже и хвалебный гимн?
— Нет, не успел еще. Как оденусь, не премину. Однако и тебе, брат, пора вставать; народы, я думаю, стекаются уже к кофею.
Полчаса спустя друзья сходили в столовою. Здесь застали они одну Лизу: она лечилась сыворотками и вставала аккуратно в шесть часов; выпив в кургаузе свою порцию всецелебных Molken, она прогуливалась, согласно предописанию доктора, часов до восьми и долее. Перебросившись с нею двумя-тремя незначащими фразами, молодые люди, отпив кофе, вышли на улицу. У ограды восседала продавщица черешен, столь же сочная и розовая, как плоды в корзине у нее. За полфранка отсыпала она друзьям в шляпы по груде спелых черешен, и, отягощенные этим, в полном значении слова сладким бременем, вернулись они восвояси.
Комнатка их была уже убрана. На столе красовался в стакане воды букет рододендронов, иначе — альпийских роз.
Змеин взял книгу и устроился на диване. Ластов сел к раскрытому окну, писать, вероятно, хвалебный гимн неземной деве. Иногда один из друзей сделает другому теоретический вопрос, тот ответит — и снова воцарится молчание, прерываемое лишь скрипом пера или жужжанием нечаянно влетевшей в окошко пчелы. Пишет Ластов, пишет, вдруг задумается, возьмет не сколько черешен из лежащей на соседнем стуле кучки их, вложит их глубокомысленно в рот, склонится головою на руку и глядит долго-долго, в сладостной рассеянности, на отдаленную горную красавицу. Из сада вносятся в окошко теплым ветерком благовония акаций, левкоев, роз — больше же роз, которыми так изобилует хорошенький садик пансиона. Гардины над головою поэта чуть колышутся, а штора то надуется парусом, то опустится в бессилии, не смея шевельнуть ни складкой.