каждый день убивают армян.
Перед крестной землей преклонюсь головою и сердцем.
Как там други мои? Сколько лет как ни вести от них.
И не все ли равно, кто грешней — Горбачев или Ельцин? —
все мы предали наших родных, —
не по крови родных, а по духу, по вере, по сути,
по глубинному свету евангельских добрых надежд.
Упаси нас, Господь, от немудрых и взбалмошных судей,
от имперских лжецов и невежд.
Чтоб за нашу вину нас в аду не замучили черти,
в каждой русской душе, стон Армении, будь повторен…
Я солдатом служил в бедном городе Степанакерте
в приснопамятном сорок втором.
<1988–1989>
* * *
чей облик от крови румян!
Всегда обижали
и вновь обижают армян.
Звериные страсти
и пена вражды на губах.
Безглавые власти
на смерть обрекли Карабах.
Там дети без крова,
там села огнем спалены,
а доброго слова
ни с той, ни с другой стороны.
От зла содрогнулись
старинные храмы в горах.
Дрожа и сутулясь,
над жертвами плачет Аллах.
От пролитой крови
земля порыжела на треть.
Армянам не внове,
да как нам в глаза им смотреть?
С молитвой о чуде
чего мы все ждем, отстранясь?
Ужель мы не люди,
и это возможно при нас?
Там души живые,
там лютого ада круги…
Спаси их, Россия,
и благом искупишь грехи.
<1988–1989>
* * *
Мне теперь никто не пара,
не делю ни с кем вины.
Землю русскую целуя,
знаю, что не доживу я
до святой ее весны.
Изошла из мира милость,
вечность временем затмилась,
исчерствел духовный хлеб.
Все погромней, все пещерней
время крови, время черни.
Брезжит свет — да кто не слеп?
Залечу ль рассудка раны:
почему чужие страны
нашей собственной добрей?
У меня тоска по людям.
Как мы истину полюбим,
если нет поводырей?
Не дослушаться ночами
слова, бывшего в начале,
из пустыни снеговой.
Безработица у эха:
этот умер, тот уехал —
не осталось никого.
Но с мальчишеского Крыма
не бывала так любима
растуманенная Русь.
Я смотрю, как жаждет жатва,
в задержавшееся завтра,
хоть его и не дождусь.
Что в Японии, что в Штатах —
на хрена мне их достаток, —
здесь я был и горю рад.
Помнит ли Иосиф Бродский,
что пустынницы-березки
все по-русски говорят?
«Милый, где твоя котомка?» —
вопрошаю у котёнка,
у ромашки, у ежа.
Были проводы недлинны,
спьяну каждому в их спины
все шептал: «Не уезжай…»
А и я сей день готовил,
зрак вперял во мрак утопий,
шел живой сквозь лютый ад.
Бран был временем на измор,
но не сциклился с цинизмом,
как поэт-лауреат.
Ухожу, не кончив спора.
Для меня настанет скоро
время Божьего суда.
Хватит всем у неба солнца,
но лишь тот из них спасется,
кто воротится сюда.
1989
Что-то мне с недавних пор
на земле тоскуется.
Выйду утречком во двор,
поброжу по улицам, —
погляжу со всех дорог,
как свобода дразнится.
Я у мира скоморох,
мать моя посадница.
Жизнь наставшую не хай,
нам любая гожа, —
но почто одним меха,
а другим рогожа?
Ох, империя — тюрьма,
всех обид рассадница, —
пропадаем задарма,
мать моя посадница!
Может, где-то на луне
знает Заратустра,
почему по всей стране
на прилавках пусто,
ну, а если что и есть,
так цена кусается.
Где ж она, благая весть,
мать моя посадница?
Наше дело — сторона?
Ничего подобного!
Бей тревогу, старина,
у людей под окнами!
Где обидели кого,
это всех касается, —
встанем все за одного,
мать моя посадница!
Ни к кому не рвусь в друзья
до поры, до времени,
но, по-моему, нельзя
зло все видеть в Ленине.
Всякий брат мне, кто не кат,
да и тот покается.
Может, хватит баррикад,
мать моя посадница?
У Небесного Отца
славны все профессии:
кто-то может без конца
заседать на сессии.
Не сужу их за тщету,
если терпит задница.
Наше время — на счету,
мать моя посадница!
А роптать на жизнь не след:
вовремя — не вовремя, —
коль явились мы на свет,
так уж будем добрыми,
потому что лишь добром
белый свет спасается.
Как полюбим — не умрем,
мать моя посадница!
Не впервой, не сгоряча,
сколь чертям не тешиться,
наше дело — выручать
из беды отечество.
Нам пахать еще, пахать —
и не завтра пятница.
Все другое — чепуха,
мать моя посадница!
1989
Чудом вырос, телом крепок и душою бодр,
на Руси, как дуб меж репок, император Петр.
Вырос чудом, да недобрым, хоть за Прут уйти б:
и доныне больно ребрам от царевых дыб.
Этот бес своей персоной, злобой на бояр
да заботушкой бессонной всех пообаял —
оттого и до сегодня, на обман щедра,
врет история, как сводня, про того Петра.
Был он ликом страховиден и в поступках лют
и на триста лет обидел православный люд,
воля к действию была в нем велика зело,
да не Божеским пыланьем мучилось чело.
То не он ли для России, оставляя трон,
мнил, что смуты воровские кончены Петром?
Не с его ль руки разросся в славе и молве
по мечтам Растрелли с Росси город на Неве?
Не за то ль к нему хранится в правнуках любовь,
что свободных украинцев обратил в рабов?
Не его ль добра отведав, посчитай возьми,
русских более, чем шведов, полегло костьми?
Как обозами свозили мертвые тела,
так горой на том верзиле добрые дела, —
вот уж подлинно антихрист — и в шагу тяжел:
уж какие свет и тихость там, где он прошел!
А народ от той гнетущей власти-суеты
уходил в лесные пущи, в темные скиты,
где студеная водица, сокровенный мрак,
ибо зло от зла родится, а добро — никак.
От петровского почина, яростно-седа,
не оставила пучина светлого следа: