— Полно, карош человек, обоим места хватит. Мы друг другу не помеха. В чем я горазд — тебе расскажу, какой секрет ты знаешь — мне поведай, тихо, мирно.
У Прохора в красильной свой угол был, конторка небольшая: одно оконце, ящик на стене, пониже доска —>; полежать, — вот и все. В ящике бутылки с красками, с пробами разными. А напротив Карош себе угол занял, ему поудобней обстроили и сиденье с пружиной поставили.
Прохор изжогой маялся смолоду, беспрестанно соду глотал и дома и на фабрике. Не переводилась сода — одну бутылку допивает, за другую принимается. У него и про запас в ящике всегда стояла бутылка.
К Здвиженокой ярмарке велел Селиверст поцветастей ситцев, китайки, разных зефиров накрасить.
Прохор до этого над одной краской, лавринкой кубовой, лет пять голову ломал. Что в книгу с манерами ни смотрит, все его не радует, хочется ему по-своему, еще лучше выкрасить. Все-таки добился своего. С этой управился, за другую принялся. К берлинской лазури прибавил специй, свою лазурь сварил, берлинской не чета. Налил в синюю бутылку, у которой донце с копытцем. Тут как раз Карош подходит.
На словах-то Карош ласков, а такой ли чистоплюй оказался — ехать некуда. Бывало, после Покрова соберутся в контору книжки задавать. Заглянет Карлушка и пойдет фыркать, как кот, нос морщит, платочком закрывает, ровно заразы какой опасается. Или песню когда наши запоют, услышит и пальцы в уши засунет: видать, нашенское ему не по душе. В грош нашего-то не клал. Все только — мой да мой!
Развернул перед ним Прохор цветистый колерок, сам от удачи ярче ситца цветет. Мастерок раскрыл толстую книгу с манерами, насупился, ищет, с какого манера Прохор снял. А в книге вовсе и нет такого следа.
И все-таки Карош говорит:
— Это берлинская лазурь, наша.
— Названье осталось ваше, а все остальное наше, — Прохор отвечает.
— А чем твоя расцветка хороша?
— Кому как. По мне тем она и хороша, что в ней моя душа. Глянь: узор-то с улыбочкой!
— А мой?
— Твой, как солнце зимой, — светит, да не греет, — отвечает Прохор.
Карош так и подпрыгнул.
— Как так?
— Да так, видишь, я уж поседел, сызмальства на этом деле сидел. Белый свет не клином на твоей лазори. У нас и цветы свои и зори. Ты погляди на лоскуток, — показывает образец небольшой.
Карош и не посмотрел.
— Я, — говорит, — знал-перезнал, да и забыл давно такую расцветку. Устарела.
Прохор в ответ:
— Было у нас однажды и такое дело: расцветка не успела родиться, устарела, полежала малость, да и помолодела!
Взял лоскуток, да и пошел к хозяину: тот-де лучше разберется.
Селиверст в ситцах понимает, поглядел на украсу, — узорность гожа, яркость глаза слепит, боится одного: не линюч ли товар будет. На совет за немцем конторского мальчишку послал. Вбегает мальчишка в красильню, торкнулся в угол к нему — нет немца на месте, заглянул в угол к Прохору, а Карош шкапчик закрывает и вроде что-то в карман сует. Мальчишка этому и смысла не придал, позвал немца к Селиверсту. Пришел Карош, сам все в книгу пальцем тычет, свел на-нет все прохорово старанье.
И белый свет для Прохора помутился: пять лет недоедал, недосыпал — и все даром. Карош хозяина напугал тем, что товар линюч получится: в первый погожий день рубашка выгорит, при первой стирке краска сойдет. Селиверст сначала упирался: книга книгой, а ты на деле проверь, каков ситец на щелок. Не верится Селиверсту, что ситец линюч будет. Прохор хоть и стар стал, а задорный, сердце в нем молодое было: кинул немцу на стол образец цветистый и свой рецепт.
— Сначала проверь, потом охулку клади!
Хлопнул дверью и вон отсюда. У себя в углу заперся.
Карош принес склянки, банки в контору, чего-то в них налил, отрезал ленточку от Прохоровой полоски, макнул в склянку, потом в другую, — побледнел колер.
— Глядите, линючка, — указывает Селиверсту, — рецепт проверять нечего.
Селиверст задумался, жаль ему от такой расцветки отказываться. Спрашивает:
— Не чертовщина ли какая у тебя в банке-то?
А Карош ему:
— Да хоть на язык испробуй, щелок, в коем в деревне стирают.
— Вижу, — согласился Селиверст. Велел Карошу постараться, все силы приложить, а подогнать такой пестроцвет, что приманит всех баб и девок к его лавке на нижегородской ярмарке.
Карош тайком списал Прохорову находку себе на бумагу. Рецепт кинул Прохору:
— На вот, бери, не нужен.
Прохор глядит: рецепт его, да не тот, вгорячах-то он бросил в конторе старый напоминальничек секретный, а не тот, который нужен. Новый-то у Прохора в картузе остался. Время идет. Прохор своим делом занимается, Карош — своим.
Однажды ночью к Карошу человек из Костромы приехал, сам костромской фабрикант, и чтобы ивановские-то не признали, для виду-то, сказывали после, рыжие брови сажей почернил. Давно он за голубой лазорью охотился, образцы у Селиверста скупал, людей к Прохору подсылал, и все ничего у него не выходило.
Карош — бутылку костромскому в карман и рецепт подает, а тот серебро горстями, как условлено, немцу в шапку сыплет.
Ночью приехал и той же ночью убрался костромской-то: повез к себе бутылку с лазорью и рецепт тайный. Карош на столе столбиками разложил серебро, зажег свечку да до самой зари и любовался выручкой. С барышом-то даже малость на фабрику опоздал, — этого за ним не водилось. Точен был, как маятник, а тут завременился. Прохор ученика Евграфку пробирает, вырвал у Евграфки голубую бутылку.