Сказки матери - [7]

Шрифт
Интервал

К Лериному репертуару относились еще все ноты ее матери, все эти оперы, и арии, и аранжировки, тоже со словами, но непонятными (пению училась в Неаполе) и с подавлявшим меня количеством ненавистных мне надлинейны трижды и четырежды перечеркнутых нот. «Нувеллист» же я, за детскую простоту нотного начёртания, полную его доступность моей детской несостоятельности – презирала: столько белых и никаких перечерков, – точно взяли один материнский нотный лист и рассыпали (как кур кормят!) на целый год «Нувеллиста», – так, чтобы на каждую страницу хоть немножко попало, – почти что мой «Леберт и Штарк», – только с педалью. Педаль мне, кстати, была строго воспрещена. «От земли не видать, а уже педаль! Чем ты хочешь быть: музыкантом или (проглатывая «Леру»)… барышней, которая, кроме педали да закаченных глаз… Нет, ты сумей рукой дать педаль!» Давала – ногой, но только в отсутствие матери, но зато так подолгу, что уже не понимала: уже я (гужу) или – еще педаль? (представлявшаяся мне, кстати, золотой туфелькой – Plattfuss[12] – Золушки!). Но у педали была еще одна – словесная родня: педель, педель студенческих сходок, педель, забравший на сходке нашего с Асей до собачьего вою любимого Аркадия Александровича (Аркаэксаныча), Андрюшиного репетитора. Педелем вызвано второе мое в жизни стихотворение:

Все бегут на сходку:
Сходка где? Сходка – где?
Сходка будет на дворе.

Педель, мнившийся мне огромным, выше всего этого двора, и забирающий студентов (Аркаэксанычей) свыше, огромной раскоряченной лапой, как Людоед – мальчиков с пальчиков. Людоед – но так как это все-таки университетский служитель – то весь в медалях. И, конечно, такой же один, как педали – две. Но, назвав педеля, не могу не упомянуть его словесной родни: пуделя, белого ученого Капи из «Sans Famille», который рвет педеля за панталоны – тогда педель Аркаэксаныча выпускает, – и их общей, педеля и педали, словесной родни, двоюродной сестры падали, той падали, которой пахнет – одну секунду – и каждый раз – и безумно сильно – в бузине, у самого подступа к нашей тарусской даче, падали, от детства и Тарусы такой родной и мной-самой, что каждый раз, как это слово слышу – оборачиваюсь.

Но возвратимся на мой мученический табурет. Табурет был, как все, должно быть, но я-то тогда не знала, что все такие, и даже не знала, что есть еще такие, это был табурет, вещь в доме без себе подобных, магическая, ибо из всех вещей именно она требовала, чтобы я сидела смирно, а сама – вертелась! На своей рубчатой шее, так напоминавшей ощипанную индюшачью. Вывернешь ее до предела и ждешь не без волнения, что вот «голова», ослабнув, качнется и совсем отвалится. Но помню и отвал другой головы – собственной, когда, вжавшись руками в сидение и ногами помогая, обмирая от близящейся сладкой тошноты, не раз, не два, а весь винт ввысь и затем вниз – до отрыва головы, вущейся с шеи, как шар с крутимой палки. «А-а-а! опять завертелась! – тихо вошедший и безмолвно наблюдавший Андрюша, с злорадством глядя на мое зеленое лицо. – Давай перочинный нож, а то маме скажу, как ты тут без ее своих Лебертов и Штарков играешь. (Пауза.) Дашь нож?» – «Нет». – «Так вот тебе Леберт! – Так вот тебе Штарк!» И, уверяю, удар был вовсе не staccat’ный.

Андрюша на рояле не учился, потому что был от другой матери, которая пела, и вышло бы вроде измены: дом был начисто поделен на пенье (первый брак отца) и рояль (второй), которые иногда тарусскими поздними вечерами и полями в двухголосом пении, Валерии и нашей матери – сливались. Но как сейчас слышу материнское сдавленно-исступленное «ох» в ответ на Валериино, часами, «подбиранье» и «напеванье», как сейчас вижу искажение всего ее лица и рук на каком-нибудь особенно-выразительном, при помощи педали, аккорде, или на особенно-высокой, при помощи полузакрытых глаз и вертикального подбородка, ноте, за которой вот-вот начнется тот ужасный безголосый сухо-горловой крик, сравнимый по нестерпимости только с внезапно ожившим и заигравшим под языком зубным нервом, – крик, за который можно убить.

Но, возвращаясь к совершенно непричемному, непевшему и неигравшему Андрюше: Андрюшиному роялю воспротивился сам его дед Иловайский, заявивший, что «Ивану Владимировичу в доме и так довольно музыки». Бедный Андрюша, затертый между двумя браками, двумя роками: петь мальчиков не учат, а рояль – мейновское (второ-женино). Бедный Андрюша, на которого не хватило, – ушей? свободной клавиатуры? получаса времени? просто здравого смысла? чего? – всего и больше всего – слуха. Но вышло как по-писаному: ни из Валерииных горловых полосканий, ни из моего душевного туше, ни из Асиных «тили-тили» – ничего не вышло, из всех наших дарований, мучений, учений – ничего. Вышло из Андрюши, отродясь не взятого на наш горделивый музыкальный корабль, попавшего в нашем доме в некое междумузыкальное пространство, чтобы было гостям и слугам, а может быть, и городовому за окном – на чем отдохнуть: на его немоте. Н по-особому вышло, и двойной запрет сбылся: ни петь, ни играть на рояле он не стал, но, из Андрюши став Андреем, сам, самоучкой, саморучно и самоушно, научился играть сначала на гармонике, потом на балалайке, потом на мандолине, потом на гитаре, подбирая по слуху – все, не только сам научился, еще и Асю аучил на балалайке, и с большим успехом, чем мать на рояле: играла громко и верно. И последней радостью матери была радость этому большому красивому, смущенно улыбающемуся неаполитанцу-пасынку (оставленному ею с гимназическим бобриком), с ее гитарой в руках, на которой он, присев на край ее смертной постели, смущенно и уверенно играл ей все песни, которые знал, а знал все. Гитару свою она ему завещала, передала из рук в руки: «Ты так хорошо играешь, и тебе так идет…» И, кто знает, не пожалела ли она тогда, что тогда послушалась старого деда Иловайского и своего молодого второ-жениного такта, а не своего умного, безумного сердца, то есть забывши всех дедов и жен: ту, первую, себя, вторую, нашего с Асей музыкального деда и Андрюшиного исторического, не усадила: меня – за письменный стол, Асю – за геркулес, а Андрюшу – за рояль:»До, Андрюша, до, а это ре, до – ре…» (из которого у меня никогда ничего не вышло, кроме Dore, Gustav’а…).


Еще от автора Марина Ивановна Цветаева
Сказка матери

`Вся моя проза – автобиографическая`, – писала Цветаева. И еще: `Поэт в прозе – царь, наконец снявший пурпур, соблаговоливший (или вынужденный) предстать среди нас – человеком`. Написанное М.Цветаевой в прозе отмечено печатью лирического переживания большого поэта.


Дневниковая проза

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Повесть о Сонечке

Повесть посвящена памяти актрисы и чтицы Софьи Евгеньевны Голлидэй (1894—1934), с которой Цветаева была дружна с конца 1918 по весну 1919 года. Тогда же она посвятила ей цикл стихотворений, написала для неё роли в пьесах «Фортуна», «Приключение», «каменный Ангел», «Феникс». .


Мой Пушкин

«… В красной комнате был тайный шкаф.Но до тайного шкафа было другое, была картина в спальне матери – «Дуэль».Снег, черные прутья деревец, двое черных людей проводят третьего, под мышки, к саням – а еще один, другой, спиной отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес. Дантес вызвал Пушкина на дуэль, то есть заманил его на снег и там, между черных безлистных деревец, убил.Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. Потом я узнала, что Пушкин – поэт, а Дантес – француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета ...».


Проза

«Вся моя проза – автобиографическая», – писала Цветаева. И еще: «Поэт в прозе – царь, наконец снявший пурпур, соблаговоливший (или вынужденный) предстать среди нас – человеком». Написанное М.Цветаевой в прозе – от собственной хроники роковых дней России до прозрачного эссе «Мой Пушкин» – отмечено печатью лирического переживания большого поэта.


Приключение

Марина Ивановна Цветаева (1892 – 1941) – великая русская поэтесса, творчеству которой присущи интонационно-ритмическая экспрессивность, пародоксальная метафоричность.


Рекомендуем почитать
Автобиография

Я не хочу, чтобы моя личность обрастала мифами и домыслами. Поэтому на этой страничке вы можете узнать подробно о том, кто я, где родилась, как выучила английский язык, зачем ездила в Америку, как стала заниматься программированием и наукой и создала Sci-Hub. Эта биография до 2015 года. С тех пор принципиально ничего не изменилось, но я устала печатать. Поэтому биографию после 2015 я добавлю позже.


Жестокий расцвет

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Роза Люксембург: «…смело, уверенно и улыбаясь – несмотря ни на что…»

В настоящем сборнике статей, выходящем в год 90-летия со дня гибели Р. Люксембург, делается попытка с разных сторон осмыслить сквозь призму ее жизни и деятельности исторические события, которые необходимы сегодня для глубокого понимания комплексного характера происходящих в обществе процессов.


Джими Хендрикс, Предательство

Гений, которого мы никогда не понимали ... Человек, которого мы никогда не знали ... Правда, которую мы никогда не слышали ... Музыка, которую мы никогда не забывали ... Показательный портрет легенды, описанный близким и доверенным другом. Резонируя с непосредственным присутствием и с собственными словами Хендрикса, эта книга - это яркая история молодого темнокожего мужчины, который преодолел свое бедное происхождение и расовую сегрегацию шестидесятых и превратил себя во что-то редкое и особенное. Шэрон Лоуренс была высоко ценимым другом в течение последних трех лет жизни Хендрикса - человеком, которому он достаточно доверял, чтобы быть открытым.


Исповедь палача

Мы спорим о смертной казни. Отменить или сохранить. Спорят об этом и в других странах. Во Франции, к примеру, эта дискуссия длится уже почти век. Мы понимаем, что голос, который прозвучит в этой дискуссии, на первый взгляд может показаться как бы и неуместным. Но почему? Отрывок, который вы прочтете, взят из только что вышедшей во Франции книги «Черный дневник» — книги воспоминаний государственного палача А. Обрехта. В рассказах о своей внушающей ужас профессии А. Обрехт говорит именно о том, о чем спорим мы, о своем отношении к смертной казни.


Отец Иоанн Кронштадтский

К 100-летней годовщине блаженной кончины и 180-летию со дня рождения святого праведного Иоанна Кронштадтского мы рады предложить нашему читателю эту замечательную книгу о Всероссийском пастыре, в которую вошли его житие, поучения, пророчества, свидетельства очевидцев о чудесах и исцелениях по молитвенному предстательству отца Иоанна.Впервые этот труд в двух томах вышел в Белграде в 1938 (первый том) и в 1941 (второй том) годах. Автор-составитель книги И. К. Сурский (псевдоним Якова Валериановича Илляшевича) был лично знаком с отцом Иоанном Кронштадтским, который бывал в доме его родителей в Санкт-Петербурге.


Марина Цветаева. Письма 1924-1927

Книга является продолжением публикации эпистолярного наследия Марины Цветаевой (1892–1941). (См.: Цветаева М, Письма. 1905–1923. М.: Эллис Лак, 2012). В настоящее издание включены письма поэта за 1924–1927 гг., отражающие жизнь Цветаевой за рубежом. Большая часть книги отведена переписке с собратом по перу Б.Л. Пастернаком, а также с A.A. Тесковой, С.Н. Андрониковой-Гальперн и O.E. Колбасиной-Черновой, которые помогали семье Цветаевой преодолевать трудные бытовые моменты. В книгу вошли письма к издателям и поэтам (Ф.


Мне нравится, что Вы больны не мной…

«Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед…» Эти слова совсем еще юной Марины Цветаевой оказались пророческими. Ее творчество стало крупнейшим и самобытнейшим явлением русской литературы XX века, величие и трагедию которого она так талантливо выразила в своих произведениях. Предельная искренность, высокий романтизм, глубокий трагизм лирики отличают стихотворения, поэмы и прозу М. И. Цветаевой, вошедшие в эту книгу.В формате pdf A4 сохранен издательский дизайн.


Письма 1926 года

Подготовка текстов, составление, предисловие, переводы, комментарии К.М.Азадовского, Е.Б.Пастернака, Е.В.Пастернак. Книга содержит иллюстрации.


Хочу у зеркала, где муть…

В сборник вошли самые популярные стихотворения Цветаевой, включены также известные циклы, посвященные Блоку, Ахматовой, Маяковскому, и поэмы – «Поэма заставы», «Поэма Конца», «Поэма Горы» и «Поэма Лестницы».