Воины оборачивались, оглядывались, останавливались. Вглядывались и молчали. Тогда герцогине почудилось вдруг, что они не узнают своего герцога таким, избитым, измождённым, и её сердце сжалось, слёзы выступили на глазах от жалости к любимому мужу, едва не встретившему сегодня смерть; слёзы от несправедливости и краткости народной любви, от страха. Ей хотелось сбросить тяжёлые доспехи, обнять Жоффри, согнать пелену с его потускневших глаз, и бежать вместе с ним прочь из этого города. Ядом жгли её пророческие сердце стихи: уходи навсегда от безумства сражений и битв, уходи, уходи, уходи…
Но Изольда проглотила слёзы, не дозволив им сбегать по лицу, и подняла своей рукой закованную в латы, тяжёлую руку мужа, и безвольный Жоффруа очнулся и сжал кулак, крикнул, и голос его был всё таким же: сильным, хриплым, знакомым каждому бойцу.
Дружный рёв раздался в ответ. Воины приветствовали герцога, поднимая к небу мечи, ударяли копьями о землю. Христиане ликовали, и Изольда вдруг поняла, что Господь дарует им победу. Христиане ликовали, а Жан де Саборне, откинувшись в кресле шептал, чуть слышно: Господи Всеблагой, Сильный, Бессмертный, слава…
И славу пели Господу в главном храме древней Асиньоны, а вороний гвалт хриплым голосом кричал славу своим богам, потому что закончилась безумная ночь, и не пришёл султан на помощь восставшим, и убитых было множество, и пленников казнили безмерно, и головы их украшали нравоучительными набалдашниками копья на городских стенах, плач стоял над усмирённой Асиньоной, и ветер вновь пригнал грозу.
Едва герцог Жоффруа пришёл в себя он велел схватить колдунью Лисаале, и её искали, но не нашли, и герцог только швырнул в ярости кубок о каменную стену. Выслушав донесения своих присных, он вспомнил и купца Джабраила аль Самуди, но и того найти не удалось, не потому ли, что овладело им отчаяние? Джабраил бросил свой дом и всё, что осталось от его богатств, он осыпал голову пеплом, ибо пепла было вдоволь в сожжённом городе, где каждая семья скорбела по умершим, и оделся в лохмотья, и вымазал лицо сажей, и ходил так по разорённым улицам Асиньоны, до того тоскуя порою, что утробный стон самовольно вырывался из его груди, и люди не узнавали его, но не смели преграждать ему путь и мешать его горю. Джабраил жил подаянием, а спал ходах, прорытых когда-то под Асиньоной, чтобы сточные воды проливных дождей сбегали по ним, но теперь пришедших в упадок и совершенно заброшенных, если не считать таких же как он нищих и безумцев, облюбовавших подземелья. Кровью, горем и поражением обернулось для асиньонцев восстание! Всеблагой Господь, даровав удачу в каждом замысле, отнял её в главном, и в этом Джабраил винил себя, и не находил покоя. Каждый день он ходил под стенами и всматривался до рези в глазах в распухшие, почерневшие лица насаженных на копья голов. Порой ему казалось, что он узнал по густым чёрным усам Ибрагима, но на другой день совсем другая голова глядела на него тем же прямым детским взглядом, и он уже ничего не понимал, а вороны пировали без разбора, и Джабраил не мог их прогнать, как ни старался кричать или швырять камнями, безразличные к его горю птицы возвращались и склёвывали с черепов почерневшую плоть.
Когда же сам вид Асиньоны сделался ему невыносим, он пристал к каравану и ушёл прочь, скитаясь по Святой земле, покуда ноги не принесли его в далёкую Лакхву, в которую часто приводил он богатые караваны, и которая помнила его ещё щедрым купцом, и были в ней те, кто помнил Джабраила поэтом. И, узнав его на улицах Лакхвы, друзья покормили и напоили его, облачили в новое платье, и не решились ни о чём расспрашивать, и тогда его сердце обрело, среди друзей и родных, недолгий покой.
И время летело, распахнув над беспокойной Асиньоной широкие чёрные крылья. Король Филипп усмирял непокорных и не раз призывал герцога на помощь, и каждый раз герцог собирал верные войска и оставлял Асиньону, чтобы встать под знамёна крестоносного короля, и в сражениях гибли сотни, щедро сдабривая кровью скудную почву, и всё чаще сдавал крепости христианский король. Часто после долгой битвы Филипп звал Жоффруа в свой шатёр, предлагал его светлости вина, а сам пускался в воспоминания о широких долинах родного края, о густых лесах, свежем ветре и чистых озёрах, о красоте придворных дам и доброте крестьянок, но Жоффруа упорно молчал, не давая себе вспоминать Францию, сжимал зубы и твердил себе, что его смешливый брат, любитель пиров и песен, давно уже, наверное, по молчаливому согласию придворных, называет себя графом Эрльнским, а он, Жоффруа, герцог Асиньонский, и судьбою уготовано ему умереть в Святой земле.
И король тогда пьянел всё больше, вовсе уже не обращая внимания на своего собеседника, глаза его туманились, уста то шептали молитвы, то исторгали из себя с хрипом и угаром бессвязные строки кабацких песен. Не за тем ли звал к себе король герцога, что тот никогда ему не отвечал? Не поэтому ли всякий раз признавал его долг выполненным и отпускал в Асиньону? И Жоффруа спешил вернуться в оставленное сердце своего герцогства, где под жаркими лучами нещадного солнца медленно увядала красота Изольды.