— Не следует этого делать, Кончецьоне, — ответила вдова. — Здесь не следует. Комнат много, ему не придется выходить на улицу, чтобы обождать.
— Дело не в этом, — сказала мать. — Я хочу, чтобы он видел, как я делаю уколы.
— Он уже насмотрелся, — ответила вдова. — Зачем ему смотреть еще здесь? — Она со смехом обернулась ко мне и сказала: — Правда, синьор Сильвестро?
— Да, наверное, — сказал я. Но мне нравилось, что на моем присутствии настаивают.
— Что да? — спросила в свою очередь мать. — Ты не хочешь видеть, как я делаю синьоре укол?
— Хочу, конечно, — ответил я.
— Вот, — сказала мать. — Он хочет смотреть.
— Но, Кончецьоне, — воскликнула вдова, — я не хочу, чтобы он меня видел.
— Ах вот что! — засмеялась мать. — Но ведь он мой сын. Все равно что я сама…
— Но ведь он молодой человек! — сказала вдова.
А мать сказала: — По-вашему, он в жизни не видел женщины?
Вдова больше ничего не сказала. Она засмеялась и сдалась. Указав на меня, она проговорила со смехом: — Он только того и ждет, хитрец такой!
И растянулась на кровати. Мать обнажила ее.
— Но это насилие, Кончецьоне! — говорила вдова, смеясь в подушки.
Мать со вкусом вогнала ей иглу в тело, потом победоносно взглянула на меня и, указав мне на это тело, произнесла: — Смотри, как хороша!
Вдова барахталась в постели и говорила, смеясь: — Ах, Кончецьоне!
— А ведь ей под сорок! — сказала мать. Я отпустил вдове комплимент.
Вдова вскричала: — Ах, синьор Сильвестро! — Она напряглась, хотела подняться, но мать удержала ее и еще выше подняла ей подол.
— Подождите, пока он посмотрит, — сказала она. А потом мне: — Гляди, Сильвестро!
— Но это насилие! — говорила вдова и барахталась, пытаясь подняться. В конце концов мать отпустила ее, и вдова, смеясь, с раскрасневшимся лицом, сказала мне: — А вы большой хитрец, синьор Сильвестро!
Она сердечно попрощалась с нами, и мы с матерью вышли на улицу, к мелодии волынок, и оказались лицом к лицу с заходящим солнцем. Мы смеялись, и мать сказала, что вдова так долго ломалась оттого, что была на содержании и чувствовала себя в двусмысленном положении.
— Но вообще-то она добрая женщина, — сказала мать. — К тому же хорошо сложена, правда? — прибавила она и подмигнула мне, пока мы переходили улицу. — Да, — сказал я.
— И тело у нее свежее, — прибавила мать. — Да, — сказал я. А мать сказала: — Для своего возраста она сохранилась лучше многих в деревне. И я сказал: — Наверное.
А мать сказала: — Но есть и лучше ее. — И продолжала:
— Я была лучше. Да и сейчас, когда мне пятьдесят, я не думаю, чтобы очень проигрывала по сравнению с нею.
— Нет, конечно, — сказал я.
— Я все еще молодцом, правда? — сказала мать.
— Конечно! — сказал я. — У тебя ни одного седого волоса.
И мать сказала: — Посмотрел бы ты, какая я свежая там, под платьем.
А я сказал: — Ты можешь собой гордиться.
— Еще бы! — воскликнула мать. — Я твоему отцу говорила: ты должен гордиться, что у тебя жена такая свежая в этом возрасте… Но он ничего не понимает в женщинах. В этих своих стихах только и говорит что о тонких руках, о глазах и прочее в таком роде.
— По-моему, ни о чем другом в стихах он не мог говорить, — сказал я.
— Верно, но он мог бы принять в расчет все остальное, прежде чем говорить. Если бы он принял в расчет все остальное, он бы мною гордился. Мой отец, он гордился и мною, и другими дочерьми… Он говорил, что ни у одной девушки нет такой стройной спины, как у нас, во всей Сицилии… Да, он-то гордился мною, мой отец!
Поднявшись выше, лицом к заходящему солнцу, мы подошли к дверям дома вроде тех, что были у вдовы, только поменьше и не таким пышным, со сломанным молотком на одной из створок.
— Теперь пойдем к моей подруге, — сказала мать.
— Ей тоже надо сделать укол? — спросил я.
— Да, — ответила мать. — Я хочу, чтобы ты посмотрел и ее, какая она свежая… Может, еще свежее, чем вдова… А ей тоже под сорок.
— И тоже вдова? — спросил я. — То есть я имею в виду, она тоже была на содержании у знатного господина?
— Нет, — сказала мать, — она женщина замужняя, у нее четверо детей…
Через источенную червями дверцу мы вошли в прихожую, и здесь на лестнице застоялся запах винного сусла, присущий всем зажиточным домам в Силиции. Но в доме пахло меньше, и все было старое: мебель, плитки пола, занавески, покрывала на постелях, все слишком старое и мертвое, и пылью тянуло сильнее всего.
— Зачем ей делать уколы? — спросил я. — Она больна?
— Нет, — ответила мать. — Она думает, у нее малокровие.
— И она позволит, чтобы ты делала укол на моих глазах? — сказал я.
— А как же? — сказала мать.
— Если она не хочет, не настаивай, — сказал я.
— Наверняка захочет, — сказала мать.
Нас ввел в дом мальчик лет пяти, тот, что открыл нам двери. Еще двое детей вышли нам навстречу, одному было, наверно, шесть лет, другому восемь или девять, оба с длинными волосами и в таких длинных фартуках, что нельзя было понять, мальчики это или девочки. Они орали: «Кончецьоне, Кончецьоне!» — и тащили нас по всему дому, взад и вперед по темноватым комнатам; потом с террасы нам навстречу вышла девушка лет пятнадцати-шестнадцати и тоже принялась повторять: «Кончецьоне, Кончецьоне!»