— Н-не знаю, — ответил «юный современник». — Она вообще очень юркая.
— То-то и оно — юркая. Не может жить спокойно: вечно сует свой нос во все дыры. Махоткин отмахивался от нее, как от надоедливой мухи, и, говорят, однажды спустил с лестницы. Ты, друг Коля, наверняка думаешь, что пьеса закончена, можно ставить точку? Но тут сюжет делает новый поворот. Я хотел написать о Махоткине роман. И стал к нему подкатываться. Мы мило беседовали, но когда он узнал о моем намерении, ушел в глухую защиту и не пожелал исповедоваться. Даже то, о чем я тебе рассказал, узнал не через него, а косвенным путем. Он сказал мне на прощание: «Я благодарен судьбе». — «За что?» — «За то, что меня посадили». — «Как так?» — «Очень просто. Что меня окружало в той, с виду благополучной жизни?» — «Богатство, слава, любовь народа». — «Меня окружали низкопоклонство, ложь, холуйство и свиные рыла, от которых я не мог спрятаться. А на Таймыре я попал в высшее общество: выдающиеся ученые, инженеры, артисты… И потому писать вам обо мне не нужно. О заранее спланированных подвигах? Это скучно. А правды вам не позволят опубликовать». — «А ваши страдания?» — «Не было никаких страданий. Только на Таймыре для меня началась жизнь: на зоне я стал свободным». — «А жена?» — «Ее не вернешь». Допускаю, что имелись причины, которые делали горе утраты красавицы жены переносимым. Впрочем, я это придумал для сюжета… Я не хотел бросать тень на погибшую женщину, возможно, и красавицу. Но и это не все. Необходим эпилог, то есть осмысление события и сведение концов с концами. Знаешь, что было на самом деле и почему он не пожелал рассказывать мне свою жизнь? На самом деле он любил свою жену, и она любила его. Допускаю, что ему нравилась и слава, и любовь всего советского народа. Слава — это последнее, от чего отказывается и мудрейший. Почему он не захотел исповедоваться передо мной ради будущей книги? Подозреваю, что его слова о благодарности судьбе — благородный самообман и обман. И знак мужества: он не хотел сочувствия, он знал ему цену. Он знал цену и человеческой любви, и сочувствию. Судя по его поступкам и словам, он перешагнул в себе ветхого человека. Он мог бы мне сказать так: «Чего ты хлопочешь, негр? Все, к чему ты стремишься, — не во славу Божию и потому ничего не стоит. А другая слава — не слава Божия — мне не нужна, я знал ее и знаю ей цену».
— Так он религиозен? — вырвалось у «юного современника».
— Вся хитрость заключается в том, что я этого не знаю. Если же судить о вере по делам, то он праведник. Причем праведник, который не хочет, чтоб об этом знали. Подозреваю, что на таких праведниках и держится русская земля. Вот он перед тобой. Его можно потрогать.
— Ух ты! Значит, он святой?
— Решай сам. Но думаю, чем больше вокруг тебя святых, тем лучше для тебя и для твоей души.
— Он ближе всех ко Христу, а Кеша — к Иуде.
— Что мы знаем об истоках праведности Махоткина? Что мы знаем об его детстве? Что если на его совести лежит такой страшный грех, что любое наказание за него — ничто? Ведь и Кеша после своего предательства был… ну прямо замечательным человеком. И он оставался бы Князем, любимцем молодежи, героем и прочая и прочая, если бы не двадцатый съезд. И только на Небесах разобрались бы, кто он такой, и он пошел бы не в рай, как думали мы на земле, а в вечный огонь, где жарится Иуда. Праведность мира сего и праведность пред Богом не всегда совпадают.
«Юный современник» только глазами хлопал: «негр» Шавырин окончательно заморочил ему голову.
— Напишите о Махоткине роман, — сказал он. — Пусть теперь не напечатают — напечатают после.
— Думал и об этом. Ничего не выйдет.
— Почему?
— Жизнь каждого человека изначально имеет свой жанр. Жизнь одного человека — роман, другого — рассказ, третьего — басня, четвертого — анекдот. Махоткин — это не роман.
— А что?
— Жанр агиографии — житие. Этот жанр мне не по силам. Я не Епифаний Премудрый, а…
Спустя два года после гибели Витька Николай Иваныч подумает, что жизнь его брата — всего лишь анекдот.
«Юный современник» взял у Владимира Шавырина телефон в расчете на то, что интересные и поучительные встречи с писателем могут быть продолжены, однако ошибся: «негр» вежливо, но настойчиво намекнул на нежелательность более тесных отношений и даже не поинтересовался предметом разговора Махоткина и отца. Скорее всего, думал смышленый современник, в день похорон «дяди» Миши на «негра» нашел пьяный стих поговорить и поумничать, независимо от качества собеседника, которого он, может, едва и замечал и забыл о нем на следующий день. И это было достаточной причиной, чтобы забыть его умные рассуждения о святых, которые могут являться в мир в самом неказистом виде, чему имеются многочисленные свидетельства очевидцев. И вообще, шла далекая от святости жизнь, заботы, дурь и беды.
Впрочем, на очередных похоронах «негр» вел себя с «юным смышленым современником» как ни в чем не бывало, то есть как бы не избегал его и продолжал говорить умные вещи.
«Какое мне дело до чужих жизней, чужого времени и чужих химер?» — думал юный Николай Иваныч, слушая «негра», но в душе понимал, что лжет себе: вся его жизнь вольно или невольно проходила под тенью старых барбосов, которых он и любил, и ненавидел за власть над собой. Он вспоминал, как любил отца в детстве — до головокружений. Особенно когда тот надевал свой кожаный реглан, фуражку Севморпути и чудно пахнущая кожей планшетка била его по ноге.