Счастье - [69]
Наша встреча по образцу вилл под Таллинном — мох, лед, море, ветер; любовь на холоде — любовь на льду, лифчик, скользящий по черепице — не состоялась. Он не заметил меня, потому что подумал, что я — его собственное отражение: мы столкнулись в зеркальном зале. Он стучит по крыше целыми днями, прикуривая от солнца, а я ворую веники в плесневом подвале. Нет, мы не пара.
Мутный желток света в окне плавился, подрагивал, смешанный со сливками тумана. Откуда-то свалились два золотоспинных рогалика сосен с ветками-спаржей — глубокий светлый изумруд. На синей стене обозначились тени рисунков. Из иллюстраций в болезни кроятся коллажные вставки. Входит умерший. Он скептик.
Длинное пальто — желтый драп. Коричневые тени. Поедем в Бухару. Я пытаюсь подобрать родственное слово к слову «пыль». Получается «пол» и «полынь». Угловатые силуэты размывает жар. Торгует базар. Много халвы, патоки, чаю, дыма и меди. Медные серьги, брусничный бурнус, сухое песочное липр женщины, мнущей сочную траву. Трава исходит эфирным маслом. Тени женщины — зеленые, фиолетовые.
Под деревом в пыли — брызги виноградного сока. Мы идем по площади. Поднимается горячий вихрь: мы разговариваем. Пребывают тени. Одна из них — дневная, столичная, северная тень прячется в полированном шкафу. Из ультрамарина выделяется синь и мы уходим, завернув в нее день. Под пленкой сгущается мякоть света, и люди отворачиваются, узнав нас.
— Мутный желток света в окне плавился и подрагивал, — говорю я умершему. Он кивает. На стене надпись: «Проверено: печаль». Так кончается день.
нобелевская речь
В промежутках между трапезами думая о том, что не ходить, не мять мне уже никого в кустах багряных, блаженно засыпая под «Заставу Ильича» и злобно просыпаясь под амбивалентного до тошноты Швыдкого, перед «Апокрифом», я решила присудить Гостье первую премию за смелость. «И за мной раньше охотились, и за мной…» — повторяла я вслед за хозяйкой Магды, поглощая дикое количество пюре и потенциально имея на клеенчатой скатерти соль в прорванном мешочке и три пустых бутылки из-под пива. Гостья была протокольно точна в описаниях, расчетлива в действиях, язвительна в оценках и крайне самоуверена. Но я увидела в ней непроросшую себя лет двенадцать назад, когда, юношески фонтанируя, я шарашила и грузила текст всем, чем можно было его ошарашить и нагрузить. Было очень похоже и мое тогдашнее отношение к Емкому Буддисту, ощущение «игры на равных», которая понималась мною, как откровенный хамеж, не взирая на разницу в возрасте и регалии. Очень хотелось ударить в ответ на удар, назначенный другому, защитить и стареньких соцреалистов, и слово как таковое, увести в сторону от тявканья из-под дивана, как недостойного занятия, увести от коммунальной склоки и рыночной брани поближе к конструктивной полемике и объективной оценке.
Эффект получился какой-то совсем обратный. Емкий Буддист разжижил мой фирн, в результате чего я все вечера ем пюре, посыпая его солью из прорванного мешочка, пью пиво и очень плохо вхожу в контакт с людьми, несмотря на то, что фирн мне снова сгустили. Емкий Буддист возбуддил во мне странный симбиоз чувства справедливости и низменных инстинктов. Похоже, с Гостьей произошло то же самое, но без литературного фона.
Хотелось отпинать его до неузнаваемости, чтобы не говорил плохого про нашу литературу, не клеил ярлыков, не увлекался систематизацией. И после этих юношеских пинков невпопад, после невнятных, но императивно-назидательных отповедей, он лишь мягко усмехнулся (если это вообще возможно — усмехнуться мягко) и сказал про понравившиеся места. Однако «зертва» была выбрана. Все мы, включая бедную подругу с мешками под глазами и в обтягивающих боди, бодались, как вермонтские телята с рязанским дубом, не думая о последствиях. За это нас объявили десантом.
Мы слишком в лоб понимали метафоры Емкого Буддиста, и слишком метафорично — его откровения. Мы не были готовы заглянуть под маску, снять ее, взять в руки тяжелую длинную голову, посмотреть в раскрытые шоколадные глазки, которые иногда становились синими, отчего было страшно, и спросить: «Тебя что-то мучает?» Он и сам не был к этому готов, поэтому совсем по-детски затихал и терялся от нежностей и стремлений его оправдать. Он слишком много натянул себе на голову разной бутафории, как в «Ограблении по…», он задыхался от обилия резины, он делал в масках дырочки, и когда дышал, они жутко гримасничали, а он просто страдал от недостатка кислорода. Его циничный нигилизм был просто изнанкой юношеского максималистского стремления понравиться сразу всем. Мужики, как существа более чуткие, самоустранялись от такого способа поведения, бабы ловились на внешние эффекты. Его поведение воспринималось не как стремление к гармонии, а как всеядность.
На литературном фронте картина была обратной. Не видя в критике близкого ему масштаба, он перегибал палку, не щадил ни стариков, ни молодых, распоясывался, выходил за рамки литературоведческой и общечеловеческой этики, — в том числе и с целью найти себе достойного конкурента ли, оппонента, единомышленника — неважно; человека, который видит его наиболее целостно и способен принять вызов или погрустить вместе с ним об утраченной гармонии мира. Среди живущих таких не оказывалось. Он звал поднять литературную планку, звал на поединок, будил, как декабрист, метался, тыкал палкой, пытаясь расшевелить — давайте, милые, не расслабляйтесь! — но из будки раздавалось сонное рычание. — Зачем вы так плохо пишите? — по-башмачкенски спрашивал он, устало садясь рядом с цепью и миской. В будке чавкали и ворочались во сне. «Он донельзя чувствовал пародийность мира по отношению к какой-то норме», — как сказал Константин Вагинов.
Новая книга Софьи Купряшиной «Видоискательница» выходит после длительного перерыва: за последние шесть лет не было ни одной публикации этого важнейшего для современной словесности автора. В книге собран 51 рассказ — тексты, максимально очищенные не только от лишних «историй», но и от условного «я»: пол, возраст, род деятельности и все социальные координаты утрачивают значимость; остаются сладостно-ядовитое ощущение запредельной андрогинной России на рубеже веков и язык, временами приближенный к сокровенному бессознательному, к едва уловимому рисунку мышления.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В городе появляется новое лицо: загадочный белый человек. Пейл Арсин — альбинос. Люди относятся к нему настороженно. Его появление совпадает с убийством девочки. В Приюте уже много лет не происходило ничего подобного, и Пейлу нужно убедить целый город, что цвет волос и кожи не делает человека преступником. Роман «Белый человек» — история о толерантности, отношении к меньшинствам и социальной справедливости. Категорически не рекомендуется впечатлительным читателям и любителям счастливых финалов.
Кто продал искромсанный холст за три миллиона фунтов? Кто использовал мертвых зайцев и живых койотов в качестве материала для своих перформансов? Кто нарушил покой жителей уральского города, устроив у них под окнами новую культурную столицу России? Не знаете? Послушайте, да вы вообще ничего не знаете о современном искусстве! Эта книга даст вам возможность ликвидировать столь досадный пробел. Титанические аферы, шизофренические проекты, картины ада, а также блестящая лекция о том, куда же за сто лет приплыл пароход современности, – в сатирической дьяволиаде, написанной очень серьезным профессором-филологом. А началось все с того, что ясным мартовским утром 2009 года в тихий город Прыжовск прибыл голубоглазый галерист Кондрат Евсеевич Синькин, а за ним потянулись и лучшие силы актуального искусства.
Семейная драма, написанная жестко, откровенно, безвыходно, заставляющая вспомнить кинематограф Бергмана. Мужчина слишком молод и занимается карьерой, а женщина отчаянно хочет детей и уже томится этим желанием, уже разрушает их союз. Наконец любимый решается: боится потерять ее. И когда всё (но совсем непросто) получается, рождаются близнецы – раньше срока. Жизнь семьи, полная напряженного ожидания и измученных надежд, продолжается в больнице. Пока не случается страшное… Это пронзительная и откровенная книга о счастье – и бесконечности боли, и неотменимости вины.
Книга, которую вы держите в руках – о Любви, о величии человеческого духа, о самоотверженности в минуту опасности и о многом другом, что реально существует в нашей жизни. Читателей ждёт встреча с удивительным миром цирка, его жизнью, людьми, бытом. Писатель использовал рисунки с натуры. Здесь нет выдумки, а если и есть, то совсем немного. «Последняя лошадь» является своеобразным продолжением ранее написанной повести «Сердце в опилках». Действие происходит в конце восьмидесятых годов прошлого столетия. Основными героями повествования снова будут Пашка Жарких, Валентина, Захарыч и другие.
В литературной культуре, недостаточно знающей собственное прошлое, переполненной банальными и затертыми представлениями, чрезмерно увлеченной неосмысленным настоящим, отважная оригинальность Давенпорта, его эрудиция и историческое воображение неизменно поражают и вдохновляют. Washington Post Рассказы Давенпорта, полные интеллектуальных и эротичных, скрытых и явных поворотов, блистают, точно солнце в ветреный безоблачный день. New York Times Он проклинает прогресс и защищает пользу вечного возвращения со страстью, напоминающей Борхеса… Экзотично, эротично, потрясающе! Los Angeles Times Деликатесы Давенпорта — изысканные, элегантные, нежные — редчайшего типа: это произведения, не имеющие никаких аналогов. Village Voice.