Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира - [9]
Метафора допускает, что помыслы этого монарха носят едва ли не межпланетный характер, что согласуется с упоминавшейся чертой русской литературной утопии — ее глобализмом. В XIX и XX столетиях этот признак сделается постоянным, и его вернее называть космизмом. Если даже не придавать метафоре Радищева «космического» смысла, на который наводят слова «небесный пояс», то «глобализм» очевиден. Идеальный монарх повелевает своему флотоводцу: «Да корабли мои рассеятся по всем морям, да узрят их неведомые народы; флаг мой да известен будет на Севере, на Востоке, Юге и Западе»[16].
Можно было бы отнестись к этим словам как выражению индивидуальных пристрастий автора, вплоть до мономании, однако вот что писал Ф. И. Тютчев в стихотворении «Русская география» (1848 или 1849):
Последняя строка стихотворения буквально повторяет слова Радищева, и коль скоро два таких во всем разных писателя совпадают нечаянно в таком, пусть второстепенном, признаке, есть повод говорить о том, что этот признак выражает, вероятно, некую устойчивую черту мировоззрения, определенную «глобализмом». Поэт, вопрошая о границах царства, формой вопроса подталкивает к ответу: такими границами являются контуры земного шара по четырем географическим направлениям — разве это не располагает говорить о глобализме, перерастающем в космизм в утопиях XX столетия?
«Глобализм/космизм» помечены противоположными, но, в сущности, одинаковыми знаками. Суждения о благе человечества («на север, на восток, на юг и на закат» — это и есть весь мир, «интернационал», употребляя позднюю лексику), независимо от воли авторов, приводят к всечеловеческой же катастрофе: устройство всего мира на фундаменте одного принципа, каким бы тот ни был, есть именно катастрофа, ибо ведет к уничтожению разнообразия, среди которого живут народы. То общее, что существует у них, не может служить поводом к распространению видовой общности там, где разнообразие — столь же необходимая предпосылка (как и общность) видового существования.
Либо глобальное благо, либо глобальная катастрофа — полюсы русского литературного утопизма, между которыми нет ступеней, допускающих теоретическую вероятность постепенного движения.
«Катастрофой» предположено всеобщее разрушение. Не важно, что его инициаторы имели в виду посредством разрушения, так сказать, «расчистить место» новому и, конечно, справедливому порядку. Упор сделан на разрушении, оно является динамической силой, тогда как созидание, во имя которого рушится былое, становится такой далекой задачей, что его перестают учитывать.
Этот губительный глобализм усматривается в сочинении А. Н. Радищева, исходившего из самых благих побуждений в проекте реконструкции существующих социально — политических отношений. Неудача проекта объяснима изначальным (свойства мышления автора) расчетом бытия не по отдельному человеку, а по некой собирательной общности: народ, нация, государство, собратья по вере. Все проекты русских утопистов XVIII столетия исходили из данных условий, хотя жанр утопии допускал именно этих условий не брать во внимание.
К монарху из радищевской утопии является истина в облике суровой женщины, просто одетой, и снимает с его глаз пелену, скрывающую подлинный вид вещей. Монарх зрит свою неправоту, лицемерие и лживость окружающих, обман и коварство придворных. «Отвратил я взор мой от тысящи бедств, представившихся очам моим». «Кровь моя пришла в жестокое волнение, и я пробудился»[17].
Эта неуклюжая аллегория, слишком прозрачная, чтобы сомневать — ся в ее назначении, если и может называться утопией, то в каком‑то удивительно примитивном (для такого автора, как Радищев) значении Отрывок, который можно классифицировать как вставную новеллу не содержит литературных достоинств и есть попросту незамысловатая пропаганда, неизвестно на кого рассчитанная. Невероятно, чтобы такими средствами писатель надеялся повлиять на монарха. Впрочем, достаточно оснований считать эти страницы Радищева утопией, поскольку они несут все признаки, свойственные русской традиции литературных утопий.
Глава III. «Измельчание породы собак». Утопия первой половины ИХ в
Начну с Гоголя. Он был убежден, что слово — это сила, способная изменить не только самого человека, но и материальный порядок, сам физический мир. Ожидая на берегу Неаполитанского залива погоды, чтобы добраться морем до Иерусалима, до могилы Христа, он сочиняет молитву, должную, по его убеждению, ослабить ветер. Писатель задумывает 2–й и 3–й тома «Мертвых душ», чтобы изобразить Чичикова, бросившего свой меркантильный промысел и взошедшего на путь истины. Если слово может утишить ветер, тем более оно способно повлиять на заблуждения людей: происшедшее в романе с Чичиковым, полагал Гоголь, надоумит их переменить собственную жизнь. Художественное творчество, слово в широком значении писатель считал инструментом воздействия на материальный порядок — совсем в духе архаико — магических времен.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге известного литературоведа и культуролога, профессора, доктора филологических наук Валерия Земскова осмысливается специфика «русской идентичности» в современном мире и «образа России» как культурно-цивилизационного субъекта мировой истории. Автор новаторски разрабатывает теоретический инструментарий имагологии, межкультурных коммуникаций в европейском и глобальном масштабе. Он дает инновационную постановку проблем цивилизационно-культурного пограничья как «универсальной константы, энергетического источника и средства самостроения мирового историко-культурного/литературного процесса», т. е.
Михаил Осипович Гершензон (1869–1925) – историк русской литературы и общественной мысли XIX века, философ, публицист, переводчик, редактор и издатель и, прежде всего, тонкий и яркий писатель.В том входят книги, посвященные исследованию духовной атмосферы и развития общественной мысли в России (преимущественно 30-40-х годов XIX в.) методом воссоздания индивидуальных биографий ряда деятелей, наложивших печать своей личности на жизнь русского общества последекабрьского периода, а также и тех людей, которые не выдерживали «тяжести эпохи» и резко меняли предназначенные им пути.
Настоящим томом продолжается издание сочинений русского философа Густава Густавовича Шпета. В него вошла первая часть книги «История как проблема логики», опубликованная Шпетом в 1916 году. Текст монографии дается в новой композиции, будучи заново подготовленным по личному экземпляру Шпета из личной библиотеки М. Г. Шторх (с заметками на полях и исправлениями Шпета), по рукописям ОР РГБ (ф. 718) и семейного архива, находящегося на хранении у его дочери М. Г. Шторх и внучки Е. В. Пастернак. Том обстоятельно прокомментирован.
В книге предпринята попытка демифологизации одного из крупнейших мыслителей России, пожалуй, с самой трагической судьбой. Власть подарила ему 20 лет Сибири вдали не только от книг и литературной жизни, но вдали от просто развитых людей. Из реформатора и постепеновца, блистательного мыслителя, вернувшего России идеи христианства, в обличье современного ему позитивизма, что мало кем было увидено, литератора, вызвавшего к жизни в России идеологический роман, по мысли Бахтина, человека, ни разу не унизившегося до просьб о помиловании, с невероятным чувством личного достоинства (а это неприемлемо при любом автократическом режиме), – власть создала фантом революционера, что способствовало развитию тех сил, против которых выступал Чернышевский.