Налил сначала себе, потом Анатолию Павловичу, потом тёте Маше, Татьяне Лукиничне, Алёшиному папе и всем остальным.
Степан Егорович встал, и все встали.
— Год был такой, что его не забудут, — сказал Степан Егорович. — Слава ему и честь!
— Товарищам нашим честь и слава! — добавил Алёшин папа, и рюмка у него в руке задрожала.
— Э, брат, держи, держи! Проливать не полагается! — Степан Егорович погрозил ему пальцем.
Все выпили, и тётя Маша стала угощать. Она подкладывала всем в тарелки то одного, то другого. А Макар и Алёша откупорили для себя бутылку клюквенной шипучки.
До Нового года оставалось совсем мало минут.
— Тихо, друзья! — сказал Анатолий Павлович. — Тихо!
Все замолчали, только в громкоговорителе было слышно: тук-тук! Тук-тук! Словно кто-то постукивал маленькими молоточками. Но вот смолкли и молоточки, на мгновение наступила абсолютная тишина. Потом послышался автомобильный гудок, другой. Будто пахнуло морозом, и все услыхали, как на Красной площади раскатился звон часов. К нему прибавился ещё какой-то особенный звук — это, наверное, большая стрелка передвинулась по последним секундам. Часы вздохнули и начали отбивать час за часом все двенадцать часов.
* * *
— Дорогие товарищи! — сказал Михаил Иванович Калинин. — Наступил новый, 1946 год!
За новогодним столом его слушали Тимохины, Гуркины, счастливые Бодровы и тысячи других семей, больших и маленьких. И всем было радостно-радостно и больно слушать то, что он им говорил. Радовались тому, что закончилась страшная война, и было больно за то, что столько разоренья после неё на советской земле. Было жалко людей. И было понятно, что надо много работать в новом, мирном и трудном году.
Михаил Иванович закончил свою речь. Он не мог по радио видеть и слышать всех, кто поздравлял его с Новым годом и желал ему доброго здоровья. Но он сказал всем, всем:
— С Новым годом, товарищи!..
Уже пробил час, и другой, и третий. Молодёжь кончила танцевать, замолчала Мишина музыка. Все сидели за столом, слушали Сергея Бодрова. Алёша тоже слушал, о чём рассказывал отец.
Оказывается, когда был прошлый Новый год, его папа был в плену у фашистов. Он не сдался им, нет. Они подобрали его, когда он был совсем без памяти.
— Кто же вас перевязывал? — спросила Настенька тихо. — Там был лазарет?
— Был, — отвечал Бодров. — Только я попал туда не на перевязку. Когда-нибудь после я расскажу про лазарет… В плену было всем тяжело. Там ведь были всякие нации, даже негры. Но советскому человеку, мало сказать — тяжело: невозможно…
Бодров оглядел всех и сказал:
— Я даже не могу вам этого объяснить. Ну вот, например, другие народы, они думают о свободе, мечтают, а мы, мы родились с ней… — Бодров перевёл дыхание. — Вот слово «товарищ», это же очень дорогое слово! Я там часто думал, как мы его в мирной жизни легко произносили, даже равнодушно произносили. А там это слово было вот здесь, в самом сердце. Шёпотом говорили: «Товарищ, товарищ!» Понимаете?
Бодров замолчал, он будто оглянулся на то, что с ним было, и сказал:
— Без того, чтобы держаться вместе, там мы не могли жить. Собирались мы…
— Убежать? — перебил Бодрова Геннадий Тимохин.
— Убежать? Нет… — Бодров покачал головой. — Убежать для нас было дело недоступное. В нашем, брат, состоянии мы не только бежать — уйти не могли. Вот открыли бы все запоры и сказали: «Бегите!» А мы, какое там бежать — шагнёт человек шаг, а на другой силы у него нет.
Алёша смотрел на отца и не мог представить: как же он был таким слабым, что даже не мог шагнуть? Нет, он не мог представить себе это, ему казалось, будто отец говорит не о себе, а о ком-то другом.
— У нас там был, — рассказывал Бодров, — удивительный человек. Уж, бывало, как тяжело, а он будто через всё это переступал и не хотел всей этой мерзости замечать. Начнёт говорить: «Вот вернёмся мы, ребята, домой, дел там накопилось уйма! За что браться сначала, и не придумаешь». И ни слова о том, чтобы умереть. Удивительный! Около него было легче. Так он крепко держался за жизнь.
Бодров опять замолчал.
— А ты, Серёжа, не утруждай себя, — сказал Степан Егорович. — Не утруждай. Когда я в шестнадцатом году с войны вернулся, я про окопы думать не мог, а ты небось и не такое видел.
— Я такое видел, что поверить нельзя тому, что я видел! — крикнул Сергей и, резко отодвинув стул, встал из-за стола.
— Закурим! — сказал Степан Егорович.
Он поднёс Сергею зажжённую спичку, а тот никак не мог закурить, потому что у него опять задрожала рука.
И Алёше вдруг увиделось, как папа вот этой рукой хочет подобрать кусок хлеба. Кусок очень маленький, вывалян в грязи. Он к нему тянется, тянется, а его бьёт фашист. Бьёт папу!
— Алёша, ты устал, иди, милый, спать, — говорит мама.
Но Алёша упрямо замотал головой:
— Не пойду, не хочу я спать, — и заплакал.
— Ну вот, нюни-то зачем?
И мама и все подумали, что Алёша плачет от обиды, зачем его посылают спать, а он плакал совсем, совсем не потому. Отец взял его к себе на колени. Алёша, всхлипывая, прижался к нему и задремал.
Генка принёс гитару, и они с Настенькой запели хорошую песню, про то, как в лесу после боя спят солдаты, а в лесу тихо, будто и войны нет, даже соловьи поют.