— Не просисси, вот и не пущають. Попросись, язык, чай, не отсохнет.
— Да как-то совестно. Война ведь идет. До меня ли государыне?
— На них не наслужисси, хошь в нитку вытянись. Дождесси, дадут коленом под зад, и правды не сыщишь.
«Вот, кажись, и «дали», — думал с грустью Салтыков, подъезжая к Марфино.
На крыльце под несколько покосившимся навесом стоял седой Прохор и улыбался, что никак не вязалось с настроением графа: «И чего он?»
Прохор сбежал с крыльца, подал руку графу, помогая сойти с коляски.
— С радостью вас, Петр Семенович.
— Ты че? Свихнулся?
— Третеводни Рыжуха ожеребилась.
— А-а, — заулыбался и Салтыков. — Это хорошо. Давно пора. Кого принесла?
— Жеребчика. Этакий красавец, картинка.
— В чубарого?
— Нет. В мать, такой же рыжий.
И, не заходя в дом, граф отправился на конюшню смотреть давно ожидаемого жеребенка. Ему, с юности любившему лошадей, не было большего удовольствия, как смотреть на детенышей их. Он мог часами любоваться жеребенком, носящимся по двору, тыкающимся мордочкой в пах кобылице в поисках соска, его шелковистой шерсткой, стаканчиками еще не отвердевших копытец, милой пучеглазой мордашкой, которую так и хотелось поцеловать. Этот радующийся жизни тваренок, только что явившийся на свет, приводил Петра Семеновича в такой восторг, что на лице его невольно являлись слезы:
— Ах бесенок… ах молодец… ах брыкунчик! Я тебя… ух…
Вот и на этот раз, увидев жеребенка, граф воскликнул в восторге:
— Ба-а, да он еще и со звездочкой!
— Со звездочкой, ваше сиятельство, — подтвердил конюх Авдей.
— У мусульман такому жеребенку цены нет, поскольку у пророка Мухаммеда конь тоже со звездочкой во лбу был. Ах бесенок!
Авдей знал, что граф не скоро уйдет от стойла Рыжухи, притащил из шорной табурет, обтянутый кожей.
— Садитесь, ваше сиятельство.
Граф сел на табуретку. Эта милая картина — кобыла с жеребенком — грела ему одинокое сердце. Забылось все — чума, отставка, Орлов.
— Авдей, как наречем новорожденного?
— Как прикажете, ваше сиятельство.
— Ну все-таки? Прохор? Где Прохор?
— Он за квасом побег.
Скоро явился Прохор с кружкой кваса.
— Испей, Петр Семенович.
Салтыков взял кружку, сделал несколько глотков.
— Проша, как назовем жеребенка?
— Хмы… Рыжком и назвать.
— Можно и Рыжком, но хотелось чего-нибудь свеженького. А то мать Рыжуха и он Рыжко.
— А если Огневой? — сказал Авдей.
— Вот это уже лучше, — похвалил граф. — Огневой. Звучит.
Видно, Прохору не понравилась похвала конюху, а не ему.
— Тогда уж лучше Пожаром назвать.
Салтыков тихо рассмеялся:
— Проша, дорогой, ты с этой кличкой всю округу переполошишь.
— Как так?
— А просто. Выйдешь за околицу коня звать: «Пожар! Пожар!» А ну-ка прикинь, что получится?
Конюх засмеялся.
— Все бабы с перепугу обмочатся. Гы-гы-гы!
Старому Прохору ничего не оставалось делать, как посмеяться вместе со всеми над своей оплошностью:
— А ведь и правда, Петр Семенович, как это я не сообразил.
Долго еще рядили-гадали, подыскивая кличку сосунку-жеребенку, даже по месяцу назвать хотели Сентябрем аль Вереснем и все же остановились на Огневом, это как-никак отвечало цвету его ярко-рыжему.
Поваренок Гришка, дважды прибегавший звать их сиятельство в столовую обедать, не преуспел в сем деле, за что схлопотал от поварихи Авдотьи оплеуху:
— Ты сказал, что щи стынут?
— Сказал.
— А он?
— А он рукой махнул, а дед Прохор велел: ступай.
Припозднился граф с своим денщиком Прохором на обед. Когда пришли в столовую и Салтыков сел за стол, Прохор отправился на кухню. Явился оттуда с супницей, сказал, усмехаясь:
— Авдотья раскалилась, плюнь — зашипит.
— С чего это?
— Как с чего? На обед опоздали, три раза щи разогревала.
— Позови ее, Проша.
Хмурая Авдотья встала в дверях, пряча руки под фартуком: «Ну чего?»
— Прости нас, Авдотьюшка, — молвил граф, — что забазарились мы.
Сразу хмурь с лица поварихи схлынула, просветлело оно:
— Да я что, ваше сиятельство. Я просто сдивилась, то всегда скоре-скоре, а то нет и нет. Дров уж сколь спалила, разогревал. Ешьте на здоровьичко.
— Отныне уж «скоре-скоре» не будет, Авдотьюшка. В отставке я.
— Ну и слава богу. Давно пора.
Ушла Авдотья довольная, сама принесла гречневую кашу с бараньим боком.
— Вот сделала с корочкой, как вы любите.
— Спасибо, Авдотьюшка.
И потекли дни в отставке длинные, вроде беззаботные. Трудно привыкал ось графу к безделью. Вся жизнь прошла в заботах, в ответственности то за армию, то за Первопрестольную. А тут р-раз, словно обрезало. То всем был нужен, у всех дела до него, просьбы. А тут сразу тихо, никому не нужен стал. Просыпаясь в темноте, думал с горечью: «Словно в могиле». И не спал до рассвета.
Теперь одна утеха была — лошади. Каждый день в конюшню наведывался, любовался Огневым, пытался приучить его к себе. И, хотя Москва была близко, не велел никому из дворовых ездить туда без нужды, чтоб не завезли в деревню заразу. Для этого выставлены были сторожа на дороге, для них сооружена утепленная будка, в которой стояло ведро с уксусом. В этот уксус полагалось окунать почту, ежели таковую привезут графу.
Привозил из Москвы сенатский рассыльный лишь «Ведомости», выписанные Салтыковым на год. По ним Петр Семенович следил за ходом войны, для чего расстелил на столе карту в кабинете и отмечал на ней победы: