— Ну, Карасев, — засмеялся учитель, — вроде ты бестолковостью не отличался. Говорю же, время такое, потребовало туда, где я нужнее. В армию не берут, на завод — с полной охотой. Все-таки мужская сила.
Все равно у Алеши не укладывалось в голове: как это можно было учителю оставить школу?
— Но как же! Другие ребята остались, хотят учиться, а кто их учить станет? Кому-то надо.
— Ну, кому надо, тот и остался в школе, — легко отозвался Валентин Петрович. — Не одобряешь?
Алеша пожал плечами. Он был далек от того, чтобы осуждать учителя за его поступок, сделанный, конечно, с благородной целью, но нутром чувствовал, что Валентин Петрович поступил как-то не так, почему-то свою учительскую работу считает менее нужной. Война войной, а ребята растут, им учиться надо. Жизнь-то ведь не кончается сегодняшним днем.
— Что о себе не рассказываешь? Дела-то твои как?
— Ничего, — неуверенно ответил Алеша. — В общем, хорошо: учусь, работаю…
— Ну прощай. Не в духе ты будто сегодня.
«Какое там — в духе! Одно за другим нынче валится на голову».
Алеша смотрел ему вслед: в своем полинялом пальто учитель шагал размашисто, уверенно ставил ноги, гулко стучали каблуки по мостовой.
«Поди-ка разберись, что хорошо, что плохо, — сердито подумал Алеша. — Все перевернулось на этом свете».
1
Они сидели на верстаках, болтали ногами и разговаривали о мастере не стесняясь, хотя он и был рядом: для того и говорили громко, чтобы он слышал.
— Валенцы-то у него совсем новые, необмятые. И с галошами. Гляньте, как блестят, долго смотреть, так ослепнешь.
— Не пойму только, зачем он эти галоши надел — не грязь. Вон за окном снег сверкает, сугробы целые. По такому снегу заторопится, и потерять может.
Невольно повернули головы к окну, за которым видны были снежные крыши. День стоял солнечный и морозный, звал на улицу.
— Что ты — зачем галоши! Не для улицы он надел, пол-от в мастерской масляный какой, жалко валенцев.
Да, таких валенцев ни у кого в училище нету. Это тебе не бахилы, что у нас на ногах. — Говоривший Алеша Карасев приподнял ноги, обутые в матерчатые на вате сапоги, напоминавшие рукава от зимнего пальто, но с твердой подошвой, — кустарное изделие военного времени.
— Ну, Карась, ляпнул: в училище нету… Ни у кого в городе, вот что я тебе скажу.
— Пиджак-то, братцы, без тряпки отглаживал, прямо утюгом по материалу. Гляди вон, рукава светятся.
— Как догадался, Галкин?
— А у меня тетка портниха. Я раз так же стал отглаживать, по рукам получил.
— Он по рукам не получит, потому что у него никого здесь нету.
— Смеетесь, бесененки? — донесся добродушный голос Максима Петровича от стола, где он прибирал инструмент. Вам бы только поизмываться над стариком.
Его замечание не смутило ребят, наоборот, оживило.
— За вас радуемся, праздничный вы какой-то.
— Радость у меня большая, — согласился Максим Петрович, и мягкая улыбка осветила его старое лицо.
На какое-то мгновенье ребята понимающе примолкли, знали, что на днях мастер получил письмо от сына Егора, первое с начала войны: вгорячах он собрался было ехать к нему, да опомнился: не одна тысяча километров до сибирского города, где находится госпиталь. Сказал только со вздохом: «Видно, тяжело ранен, не известил, когда проезжал… Долго ли мне было до вокзала добежать…»
Ученики томились необычным для них в эту пору бездельем, недоумевали, зачем Максим Петрович прервал работу. Вот уже более полугода являлись они в мастерскую, разбирали инструмент и всю смену выполняли ставшие привычными операции: запрессовывали фибровые заглушки в гайки с наружной резьбой, сверлили эти заглушки, вклепывали латунные стерженьки — за долгий день мурашки в глазах появлялись. А нынче мастер вдруг остановил работу, заставил подмести мастерскую. Столкнувшись с Сеней Галкиным, накричал на него: «Вот он, полюбуйтесь! Лучший ученик! Что ты охламоном выглядишь? — (У Сени на крыльях тонкого носа масляные разводы, взъерошен.) — Приведи себя в порядок». И остальным велел умыться и причесаться. И вот сидят, ждут, а чего ждут — не знают.
Все разъяснилось перед обедом, когда в мастерскую пришел директор училища Пал Нилыч, худой, очень малого роста пожилой человек с воспаленными глазами — то ли от усталости, то ли от какой болезни; он опирался на тяжелую палку, потемневшую от времени, с которой никогда не расставался. Даже мастера, много лет проработавшие в училище, не помнили, когда Пал Нилыч стал директором; менялись названия: сначала ФЗО — школа фабрично-заводского обучения при заводе, потом ФЗУ — фабрично-заводское училище при том же заводе, сейчас РУ — ремесленное училище, относящееся к общегосударственной системе трудовых резервов. Шефом остался тот же завод, но выпускниками он теперь уже не распоряжался, их могут послать на любое предприятие страны. Так вот Пал Нилыч, какие бы названия училищу ни присваивались, всегда оставался директором. И хотя ребятам не приходилось с ним сталкиваться, они все больше с мастерами, но в училище о нем устойчиво говорили: Пал Нилыч — мировой мужик!
С директором вошел коренастый и большеголовый мужчина в сером кителе с накладными карманами, галифе и хромовых сапогах. Он был седоват, коротко острижен, и у него были лохматые и такие длинные брови, что если взять за кончики и потянуть вниз — до рта, чтобы пожевать, может, и не достанут, а уж нос обязательно накроют. В сравнении с Пал Нилычем, маленьким, худеньким, который стоял рядом с красной папкой под мышкой, он просто казался глыбой, даже в мастерской потеснело. Это был военпред Михайлов, он распоряжался, чтобы военная продукция с завода и училища уходила без задержки.